Джон Пассмор



жүктеу 7.38 Mb.
бет38/44
Дата20.04.2019
өлшемі7.38 Mb.
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   44
Глава 18
ления, в конечном счете он всегда будет вынужден «в какой-то мере исправить его». Этот авторитет для обычного человека, далее, имеет силу только в делах практических. Поскольку интересы философа «более умственны и обширны», чем интересы обычного человека, он столкнется с необходимостью провести новые различения, изобрести новую терминологию. Сам Остин делает это крайне, даже чрезмерно свободно.
Лекция Остина «Ifs and Cans»* (РВА, 1956) демонстрирует нам как тонкость грамматических различений, им обычно проводимых, так и две весьма различные точки зрения, которых он придерживался относительно значения таких различений. Он оспаривает здесь анализ «мог бы иметь», предложенный Муром в «Этике». Согласно Остину, Мур ошибочно полагает, во-первых, что «мог бы иметь» означает просто «мог бы иметь, если бы я выбрал», во-вторых, что предложение «мог бы иметь, если бы я выбрал» можно (правильно) заменить предложением «имел бы, если бы я выбрал», и, в-третьих (скорее имплицитно, чем явно), что части предложений с если в данном случае указывают на условие причины.
В противоположность Муру, Остин пытается показать, что думать, будто «(имел) бы» может быть подставлено вместо «мог (бы)», значит ошибаться; что если в таких предложениях, как «Я могу, если я выберу», есть не если условия, но некое другое если — возможно, если оговорки; и что предположение, будто «мог иметь» означает «мог бы иметь, если бы выбрал», основывается на ложной посылке, будто «мог иметь» есть всегда глагол прошедшего времени в условном или субъективном наклонении, тогда как это, возможно, глагол «мочь» в прошедшем времени и изъявительном наклонении (во многих случаях это действительно так). (За доказательством данной мысли Остин обращается не только к английскому языку, но и к латыни.) Основываясь на приводимых им доводах, он заключает, что Мур ошибался, полагая, что детерминизм совместим с тем, что «мы обычно говорим и, возможно, думаем»26. Но Остин скорее просто утверждает, что это общее философское заключение следует из его доводов, нежели показывает, как и почему это происходит.
«Значимость» своих размышлений Остин объясняет отчасти тем фактом, что «если» и «мочь» — слова, которые постоянно напоминают о себе, особенно, пожалуй, в те моменты, когда философ наивно воображает, будто его проблемы решены, и поэтому жизненно важно прояснить их употребление. Разбирая такие лингвистические дистинкции, мы яснее понимаем феномены, для различения которых они используются; «философию обычного языка», полагает он, лучше было бы называть «лингвистической феноменологией».
Но далее он высказывает другую мысль, которая, как мне кажется, постепенно становилась все более дорогой его сердцу. Философию принято считать родоначальницей наук. Возможно, возражает Остин, она готовится дать жизнь новой науке о языке, подобно тому как недавно произвела на свет математическую логику. Остин явно надеялся стать одной из повивальных бабок этой новой науки. Вслед за Джеймсом и Расселом Остин даже думает, что проблема является философской именно потому, что она
Английские слова «если» и «мочь, уметь» во множественном числе. — Прим. перев.

________________Витгенштейн и философия обычного языка______________


==351
запутанна; как только люди достигают ясности относительно какой-то проблемы, она перестает быть философской и становится научной 27. Вероятно, поэтому он готов утверждать — и не раз утверждает, — что чрезмерное упрощение является не столько профессиональным недугом философов, сколько их профессиональной обязанностью, и поэтому, осуждая ошибки философов, он прибегает к неумеренным эпитетам: «чрезвычайно превратное», «едва ли даже разумное», «чудовищно преувеличенное». Создается впечатление, будто все это — отличительные признаки философии, а не личная слабость конкретного философа.
Полемический стиль Остина наиболее полно проявляется в книге «Ощущение и сенсибилия». Его критические стрелы направлены главным образом против «Оснований эмпирического знания» (1940) А. Дж. Айера, но задевают также «Восприятие» (1932) Прайса и «Беркли» (1953) Дж. Дж. Уорнока. Остин, как он сказал своим студентам, выбрал для рассмотрения именно эти книги, имея в виду их достоинства, а не недостатки, поскольку они содержат «наилучшее доступное изложение» взгляда, который «стар, как Гераклит». Но их достоинства Остин практически не вывел на свет божий. Он заявил, что его цель состоит в том, чтобы выявить «массу соблазнительных (главным образом словесных) ошибок» и «широкое разнообразие скрытых мотивов», и он предался этому занятию самозабвенно, порой забывая и о справедливости 28.
Остин надеялся опровергнуть два тезиса: во-первых, что то, что мы «непосредственно воспринимаем, суть чувственные данные 29, и, во-вторых, что предложения о чувственных данных служат безусловными основаниями знания. Его усилия в первом направлении ограничиваются главным образом критикой классического аргумента от иллюзии. Он считает, что этот аргумент несостоятелен, поскольку не предполагает различения между иллюзией и обманом, как если бы в ситуации иллюзии, как в ситуации обмана, мы «видели нечто», в данном случае — чувственное данное. Но на самом деле, глядя на прямую палку, погруженную в воду, мы видим именно палку, а не чувственное данное; если при каких-то совершенно особых обстоятельствах она порой кажется согнутой, то это не должно нас беспокоить.
Относительно безусловности Остин доказывает, что нет предложений, которые по своей природе должны быть «основанием знания», — предложений, по своей природе безусловных, непосредственно верифицируемых и доказательных в силу очевидности. К тому же и «предложения о материальном объекте» не обязательно должны «основываться на очевидном доказательстве». В большинстве случаев то, что книга лежит на столе, не требует доказательства; однако мы можем, изменив угол зрения, усомниться, правильно ли мы говорим, что эта книга «кажется светло-лиловой».
Остин не рассматривает специально общий вопрос о том, почему теория чувственного данного в той или иной из многочисленных ее вариаций проделала, как он сам подчеркивает, столь долгий и почтенный философский путь. В частности, Остин вообще не говорит об аргументе от физики—о несоответствии между вещами, какими мы их обычно считаем, и вещами, как их описывает физик, — многими эпистемологами считавшемся сильнейшим аргументом в пользу чувственных данных 30. Он обращает вни-
==352
Глава 18
мание скорее на такие вопросы, как точное употребление слова «реальный», которое в выражениях типа «реальный цвет» сыграло очень важную роль в теориях чувственного данного. «Реальный», доказывает он, вовсе не нормальное слово, т. е. слово, имеющее единственное значение, слово, поддающееся детальному разъяснению. Оно также недвусмысленно. По мнению Остина, оно «субстантивно-голодное»: в отличие от слова «розовый», оно не может служить описанием, но (подобно слову «good»*) имеет значение только в контексте («реальный такой-то»), оно есть «словобрюки», поскольку исключает всякую возможность того, что нечто не реально; оно есть «слово-объем» — в том смысле, что (опять-таки подобно слову «good») является самым общим из совокупности слов, каждое из которых выполняет ту же функцию, — таких слов, как «должный», «подлинный», «аутентичный»; оно есть «слово-регулировщик», позволяющее нам справиться с новыми и непредвиденными ситуациями без изобретения специального нового термина. Такие различения совершенно уместны по отношению к проблемам, которые Остин непосредственно обсуждает, но у Остина они начинают жить собственной жизнью, выходя за границы пропедевтики к критике теорий чувственных данных и становясь чем-то большим, нежели инструмент такой критики.
Самое безоговорочное признание из всех работ Остина получили материалы для симпозиума «Другие сознания»31. В частности, его главным вкладом в философию совершенно основательно сочли приведенное здесь разъяснение аналогии между «знанием» и «обещанием», обычно выражаемой утверждением, что «знание» есть перформативное слово 32. Было распространено мнение, что знание есть название особого ментального состояния. В таком случае говорить «Я знаю, что S есть Л> — значит утверждать, что в этом ментальном состоянии я нахожусь в отношении к «S есть Р». Эта теория, доказывает Остин, основывается на «ошибке описания», на предположении, что слова используются только для описания. Утверждая, что я знаю нечто, я не описываю свое состояние, но делаю решительный шаг — даю другим слово, беру на себя ответственность за утверждение, что S есть Р, точно так же как обещать — значит давать другим слово, что я сделаю X**.
Однако, когда П. Ф. Стросон, критикуя Тарского, предложил перформативный анализ слова «истинный» (утверждать, что р истинно, значит подтверждать р или признавать, что р, а не сообщать нечто о р), Остин возразил. Несомненно, доказывал он, «р истинно» имеет перформативный аспект, но отсюда не следует, что это перформативное высказывание.
Согласно Остину, утверждать, что р истинно, значит утверждать (в некотором смысле, который, как он охотно признает, нуждается в разъяснении), что «р соответствует фактам». Это, как он говорит, есть «часть стандартного английского», которая как таковая «едва ли может быть ошибочной». Остин пытался разъяснить значение «соответствия» в терминах де-
Good (англ.) — хороший, приятный, полезный, годный, подходящий, добрый, доброжелательный, благой и др. — Прим. перев.
* Причард уже говорил, что «Я обещаю...» не может быть истинным или ложным, но есть «вид магической формулы, лингвистическое средство, с помощью которого говорящий берет на себя некое обязательство».

_________________Витгенштейн и философия обычного языка_______________


==353
скриптивных конвенций, соотносящих слова с типами ситуаций, и демонстративных конвенций, соотносящих предложения с действительными историческими ситуациями, обнаруживаемыми в мире. Сказать, что «S есть Р», значит сказать, полагает он, что такую ситуацию, как та, на которую указывает это утверждение, принято описывать так, как ее сейчас описывают. (Грубо говоря, утверждение «кошка на коврике» истинно в том и только том случае, если оно является корректным описанием ситуации, находящейся у нас перед глазами 33.)
В цикле лекций памяти Уильяма Джеймса, опубликованных под заглавием «Слово как действие», Остин пересмотрел все учение о перформативных высказываниях. Здесь Остин наиболее близко подошел к «науке о языке». Ясно, что его представление об этой науке было весьма странным, напоминая «Новую Атлантиду» Бэкона 34. По его мнению, она не предполагает ни экспериментов, ни «полевой работы», но должна включать в себя совместное обсуждение конкретных примеров, почерпнутых из различных литературных источников и личного опыта. Эти примеры надлежит исследовать в интеллектуальной атмосфере, совершенно свободной от всякой теории, и при этом совершенно забыть все проблемы, кроме проблемы описания*.
В начале названных лекций Остин по-новому формулирует различие между «перформативными» и «констатирующими» высказываниями, давая ему лаконичную и четкую форму 35. (Теперь он предпочитает «констатирующие» высказывания «дескриптивным», поскольку, по его мнению, в работе «Как говорить» он показал, что термин «дескриптивный» имеет очень ограниченное употребление.) Перформативные высказывания, полагает он, могут быть «удачными» или «неудачными», но не «истинными» или «ложными»; констатирующие высказывания являются истинными или ложными. Так, хотя высказывание «Я называю этот корабль "Королева Елизавета"» не может быть истинным или ложным, оно является «неудачным», если я не вправе давать имена кораблям, или если сейчас не время заниматься этим, или если я использую неправильную формулу. Напротив, высказывание «Он назвал этот корабль "Королева Елизавета"» является истинным или ложным, а не удачным или неудачным.
Но теперь начинают закрадываться сомнения. Прежде всего, относительно перформативных высказываний. Если мы повнимательнее всмотримся в слово «удача», подчеркивает Остин, то увидим, что оно всегда предполагает нечто истинным, например, что обсуждаемая формула действительно правильна, что употребляющий ее человек действительно имеет право ее употреблять, что обстоятельства, в которых ее используют, действительно являются подходящими обстоятельствами. Это затруднение, казалось бы, можно с легкостью преодолеть, сказав, что хотя «удача» данного перформативного высказывания предполагает истину определенных констатации, само перформативное высказывание не является ни истинным, ни
Противоположность между Остином и Поппером поучительна. С точки зрения Поппера, описание, свободное от всякой теории, невозможно и всякий ценный вклад в науку начинается с постановки проблемы. В то время как Остин относится к разговорам о «важности» подозрительно и полагает, что единственная вещь, в «важности» которой он уверен, — это «истина», Поппер доказывает, что он всегда стремился найти интересные истины — истины, представляющие интерес с точки зрения важных проблем. Противоположность между Остином и Витгенштейном не менее очевидна.
==354
Глава 18
ложным. Но та же связь между истинностью и удачей относится и к констатациям, например к констатации «Дети Джона лысые», когда она указывает на Джона, а у Джона нет детей. Значит, она является не ложной, но «неудачной», неправильно высказанной. И в то же время перформативное высказывание «Я предупреждаю вас, что бык вот-вот нападет», безусловно, уязвимо для критики, поскольку то, что бык вот-вот нападет, ложно. Поэтому провести различение между перформативными высказываниями и констатирующими высказываниями посредством противопоставления истинного или ложного удачному или неудачному не так просто, как могло поначалу казаться.
В таком случае нельзя ли провести различение между перформативными и констатирующими высказываниями на каких-то других основаниях — грамматических основаниях, например? Мы могли бы надеяться, что это возможно, поскольку перформативные высказывания часто выражаются в особого рода первом лице изъявительного наклонения: «Я предупреждаю вас», «Я зову вас». Однако Остин отмечает, что они не всегда имеют такую грамматическую форму, ведь «Сим вас предупредили» — такое же перформативное высказывание, как и «Я предупреждаю вас». Кроме того, «Я констатирую, что...» также характеризуется грамматической формой первого лица, а ведь это, несомненно, констатирующее высказывание!
Потому Остин нащупывает другой способ разграничения высказываний, в терминах вида акта, который они исполняют. Он выделяет три вида акта употребления предложения: «локутивный» акт употребления предложения с целью сообщить некое значение, когда, например, кто-то говорит нам, что Джордж идет; «иллокутивный» акт употребления высказывания с определенной «силой», когда, например, кто-то предупреждает нас, что Джордж идет; и «перлокутивный» акт, нацеленный на произведение некоторого воздействия посредством употребления предложения, когда, например, кто-то не говорит нам прямо, что Джордж идет, но умеет предупредить нас, что он 'приближается. Всякое конкретное высказывание, считает теперь Остин, выполняет и локутивные и иллокутивные функции 36.
На первый взгляд кажется, что локутивные акты соответствуют констатирующим высказываниям, а иллокутивные — перформативным. Но Остин отрицал, что конкретное высказывание можно классифицировать как чисто перформативное или чисто констатирующее. По его мнению, констатировать — так же как и предупреждать — значит делать что-то, и мое действие констатирования подвержено разного рода «невезениям»; констатации могут быть не только истинными или ложными, но и справедливыми, точными, приблизительно истинными, правильно или ошибочно высказанными и т. д. Однако соображения истинности и ложности непосредственно применимы к таким перформативным актам, как, например, когда судья находит человека виновным или путешественник без часов прикидывает, что сейчас половина третьего. Поэтому от различения между перформативными и констатирующими высказываниями необходимо отказаться, сохраняя его разве что в качестве первого приближения к проблеме.
Имеют ли эти различения — и многие другие различения, которые в работе «Слово как действие» Остин проводит, поясняет на примерах и называет, — какое-либо значение, вносят ли они вклад в разрешение тради-

_________________Витгенштейн и философия обычного языка_______________


==355
ционных философских проблем, в отличие от проблем науки о языке? Да, и если Остин прав, то их значение весьма велико. Он считает, что всегда проясняется речевой акт в целом, и поэтому (вопреки мнению сторонников «логического анализа») вопроса об анализе «значения» как чего-то резко отличного от «силы» констатации не существует. Констатирование и описание суть просто два вида иллокутивного акта, и они не имеют той особой значимости, какой их обычно наделяла философия. Если не считать искусственной абстракции, которая может быть желательна для определенных специальных целей, «истинность» и «ложность», вопреки распространенному среди философов мнению, не являются именами отношений или качеств; они указывают на «оценочное измерение» «удовлетворительности» слов, употребленных в предложении по отношению к фактам, на которые эти слова указывают. («Истинное», можно отметить, означает «очень хорошо сказанное».) Отсюда следует, что шаблонное философское различение между «фактическим» и «нормативным» должно уступить место многим другим философским дихотомиям 37.
Характерно, однако, что Остин лишь утверждал, что необходимо следовать этим в известной степени поразительным соображениям, но не показал подробно, как это осуществить. Всю свою старательность Остин отдал лингвистическим различениям. Он мог бы возразить, что без их тщательного проведения было бы невозможно продвинуть вперед философскую дискуссию. Философы атаковали крепость, тогда как должны были разведать местность у подножия холма. Только после классификации и прояснения всех возможных способов ничего не делать для них настанет время спросить себя, в чем состоит человеческое действие, и много времени спустя—а как объяснить такие действия 38. Но трудно удержаться от мысли, что Остин думал, будто он уже знает, что крепость пуста, а долина у подножия плодородна.
Общей линии рассуждения Остина придерживается — если ограничиться одним примером — С. Э. Тулмин (воспитанник Кембриджского университета, впоследствии обосновавшийся в Оксфорде) в работе «Вероятность» (PASS, 1950). Философски мыслящие теоретики вероятности, доказывает он, очарованные запутанностью головоломок, связанных с бесконечными классами, или элегантностью исчисления вероятности, начинают анализ на слишком возвышенной ноте. Они должны рассмотреть для начала, каково обычное употребление таких выражений, как «Я, вероятно, приду»39. Тогда будет ясно, думает он, что сказать «S, вероятно, есть Р» — значит сделать осторожное и сдержанное утверждение: это значит до некоторой степени связать себя словом — ведь «нам запрещается говорить», например: «Вероятно, я приду, но я не смогу прийти», — но лишь с оговорками, которые мы часто проговариваем вслух. («Вероятно, я приду, но это зависит от того, когда мы вернемся из зоопарка».) Нет никакой конкретной «вещи», заключает Тулмин, о которой повествуют вероятностные утверждения, — ни «частоты», ни «совпадения областей»; вероятностное утверждение отличается от других утверждений не особым содержанием, но особой степенью обязательности. Частотность или совпадения можно считать, допускает он, подпоркой заявления о том, что это или то, вероятно, случит-
12»
==356
Глава 18
ся, — но наше заявление не о них. Так что, полагает Тулмин, Рейхенбах, Карнап и фон Мизес спорят понапрасну. Каждый из них отправился на поиски того, что просто не существует, — на поиски сущности, именуемой «вероятностью». Не желая признаться в бесплодности своих поисков, они возвращаются к нам не с вероятностью, но с чем-то совсем другим, а потом спорят, какой из этих суррогатов действительно есть вероятность.
Вероятность — не единственная спорная земля, которую философы «обычного языка» объявили пустошью. Рассмотрим, например, статью Пэрса (D. Pears) «Универсалии» (LL II). Он доказывает, что все традиционные теории универсалий оказались неудачными по одной причине: каждая из них пытается дать некий общий ответ на вопрос «почему мы называем вещи именно так, как называем?» Тем самым она неизбежно предполагает, что ответ уже известен. Не случайно все традиционные «теории универсалий» замыкаются в порочном круге. Ведь хотя мы можем объяснить, почему конкретные вещи называются одним и тем же именем (почему, например, жителей Померании и эльзасцев зовут «собаками»), на более общий вопрос — почему мы вообще употребляем имена — можно ответить, доказывает Пэре, только переступив (в языке!) границы языка. Эта погоня за невозможным, допускает он, не обязательно бесплодна — ведь мы можем уяснить, как работает язык, пытаясь разрушить его «механизмы», — но она, безусловно, не может привести к определенным ответам на определенные вопросы.
Обоснование индукции тоже стало на путь «теории вероятности» — наиболее ярко, пожалуй, в книге П. Ф. Стросона «Введение в логическую теорию» (1952), в главе «Индуктивное рассуждение и вероятность»40. Абсурдно думать, доказывает он, что индукцию можно «оправдать», показав, что на самом деле она есть разновидность дедуктивного рассуждения — будь то рассуждения от некой предельной «индуктивной посылки» или от аксиом исчисления вероятности, — и пытаться оправдать ее «ее успешностью» — значит основывать индукцию на индукции, поскольку всякая такая попытка отталкивается от посылки, что успешное в прошлом будет таковым и в будущем.
Положим, вместо поисков оправдания мы просто спросим, «разумно» ли полагаться на индуктивные аргументы. На этот вопрос, доказывает Стросон, надо ответить утвердительно, поскольку «быть разумным» означает «иметь некоторую веру в утверждение, пропорциональную силе очевидности, свидетельствующей в его пользу», — стало быть, истина о разумности индукции является аналитической. Поэтому нельзя просить показать, что индукция «разумна» или «оправданна». Следует спросить о том, «оправданно» ли мы придерживаемся того или иного верования. Но спрашивать об оправданности индуктивного рассуждения вообще, доказывает Стросон, так же бессмысленно, как спрашивать о легальности закона о земле 41.
Философов, признает Стросон, такого рода рассуждения, как правило, не удовлетворяют. Они сожалеют, что их сомнения относительно индукции не разрешены. Они чувствуют, что их обманули. Они хотят возразить: «А вдруг человек откроет еще один метод познания, который разумно будет предпочесть индукции? Поэтому, в конце концов, может быть, все же необходимо показать, что индукция — метод, который разумно принять?» «Возможность» такого открытия, доказывает Стросон, нереальна. Ведь если

_________________Витгенштейн и философия обычного языка_______________


==357
изобретателю понадобится подкрепить заявление об открытии нового метода, более совершенного, чем индукция, то он может сделать это только посредством индуктивного рассуждения. Ему пришлось бы отстаивать суждения типа «Я всегда получаю правильный ответ, если поступаю так-то» — суждения, которые как таковые могли бы основываться только на индукции. В сущности, доказывает Стросон, выражение «успешный метод познания, не имеющий индуктивной поддержки», внутренне противоречиво.
Следует отметить, что Стросон очень свободно употребляет выражения «аналитический» и «самопротиворечивый»; пожалуй, со времен Лейбница никто не употреблял их столь уверенно. Поэтому неудивительно, что он так рьяно отстаивал различие между аналитическим и синтетическим, подвергнутое критике Куайном 42. Действительно, Стросон и Куайн — главные герои битвы между «неформальной» и «формальной» логикой.
Пожалуй, спор идет в конечном счете между Стросоном и Расселом. Философские идеи Рассела, всегда вызывавшие подозрение у оксфордских мыслителей, в последнее время стали главной мишенью для оксфордских логиков, усматривающих в них источник германо-американской формализации, вызывающей их суровое осуждение. Locus classicus в этом отношении — работа Стросона «О референции» («Mind», 1950), содержащая непочтительную критику священного учения формалистов — теории дескрипций Рассела 43.
Согласно Стросону, Рассел допустил две взаимосвязанные ошибки: он не обратил внимания на тот факт, что предложение может употребляться по-разному, и ошибочно предположил, что если значимое предложение употребляется не как форма истинного суждения, то оно должно содержать ложное суждение. По мнению Стросона, расселовская трихотомия — истинное, ложное или бессмысленное — несостоятельна, поскольку предложение может быть бессмысленным или значимым, но никогда — истинным или ложным, суждение может быть истинным или ложным, но не бессмысленным, и в огромном множестве ситуаций употребления предложения вопрос об истинности или ложности «просто не возникает». Под «предложением» Стросон понимает совокупность слов или выражений. Одно и то же предложение, доказывает он, может употребляться для передачи совершенно различных суждений. «Король Франции мудрый», например, может употребляться для передачи суждения или о Людовике XIV, или о Людовике XV; оно может также передавать шутку — я могу сказать, например, «Король Франции — единственный мудрый правитель в Европе» — или историю. Если в подобных случаях кто-то говорит: «Но это ложь», это свидетельствует, доказывает Стросон, о его полном непонимании того, каким образом я употребляю предложение; все способы употребления предложения он редуцирует до сообщения суждения.
Равным образом, полагает Стросон, ответить «Но король Франции не существует» тому, кто говорит в эпоху Республики о мудрости короля Франции, не значит, вопреки мнению Рассела, противоречить говорящему; если король Франции не существует, тогда вопрос о том, истинно или ложно то, что он мудр, просто не возникает. Расселовская теория дескрипций начинается с посылки, что, поскольку суждение «король Франции мудр» не
==358


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   44


©kzref.org 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет