Эрнст Кассирер философия классических форм том Мифологическое мышление



жүктеу 4.41 Mb.
бет11/21
Дата29.08.2018
өлшемі4.41 Mb.
түріУказатель
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   21

момент возникновения и исчезновения, а также то, что он уже саму эту форму последовательности как таковой, независимо от содержания, которое в ней движется и формируется, непосредственно воспринимает как страдание. В одной этой точке заключена для него основа всей мудрости и всего невежества. «Невежественный простой человек не знает, — поучает Будда монаха, — что, согласно истине, подлежащая возникновению форма подлежит возникновению; он не знает, согласно истине, что подлежащая исчезновению форма подлежит исчезновению... Он не знает, согласно истине, что подлежащее возникновению ощущение, представление, действие подлежат возникновению и исчезновению... Вот это, монах, и называется невежеством, и тот, кто этого не знает, пребывает в невежестве»60. Таким образом, в резком контрасте с активным чувством времени и будущего, свойственным пророческим религиям, сансара, сами наши действия предстают причиной и истоком всех наших страданий. Сами наши действия, как и страдания, сковывают ход подлинной внутренней жизни, поскольку они принижают ее, втягивают ее в форму времени. Из-за того, что вся деятельность происходит в этой форме, не обладая иной реальностью, кроме той, что заключена в ней, и исчезает всякое отличие действия от страдания. Избавление от того и другого наступает, когда удается устранить эту временную основу, этот субстрат всякого действия и страдания, обнаружив его несущественность. Преодоление как страдания, так и действенности происходит путем разрушения формы времени, после чего дух погружается в подлинную вечность нирваны. Цель здесь заключается не в «конце времен», как у Заратуштры и израильских пророков, а в исчезновении для религиозной точки зрения времени как целого, вместе со всем тем, что в нем есть и что обретает в нем «образ и имя». Огонь жизни угасает под чистым взором познания. «Колесо разбито, высохший поток времени больше не течет, разбитое колесо больше не вращается — вот конец страданий»61.

И опять-таки совершенно иной, сам по себе не менее значимый, тип созерцания времени предстанет перед нами, если мы обратимся к строю китайской религии. Какими бы многообразными ни были нити, связывающие Индию и Китай, как бы близко ни соприкасались отдельные формы индийской и китайской мистики, все же в своем характерном чувстве времени, в интеллектуальном и аффективном отношении к временному наличному бытию обе страны оказываются достаточно различными. Этика даосизма также находит свое завершение в учении о покое и недеянии, ибо покой и недвижимость являются основополагающими свойствами самого дао. Человек, если он хочет присоединиться к дао, к твердому пути, к устойчивому порядку неба, должен прежде всего развить в себе «пустоту» дао. Дао — причина возникновения всех существ, и все же оно отказывается от своего владения; оно создает их и не претендует на них. В этом его таинственное достоинство: творение под знаком отречения, отказа. Так недеяние становится принципом китайской мистики: «упражняйся в непод-



135

вижности, занимайся недеянием» — так звучит основная заповедь. Однако если проникнуть в смысл и сердцевину этого мистического учения, то станет ясно, что оно прямо противоположно религиозной тенденции, господствующей в буддизме. Характерно, что если в учении Будды истинной целью является избавление от жизни, от бесконечного круговорота рождений, то в даосистской мистике обещается продление жизни. «Совершенство, которое обещает обладание высшим дао, — так поучает в одном даосистском тексте аскет императора Хуана, — есть самое одинокое одиночество и самая темная тьма. Там ничего не видно, ничего не слышно; оно окутывает душу молчанием, и вещественное тело в результате само приходит в подобающее состояние. Итак, будь спокоен и молчалив, и тем самым очистись; не утруждай свое тело и не нарушай своего совершенства — ибо это способ продлить свою жизнь»62. То есть буддийское ничто, нирвана, направлено на уничтожение времени, в то время как недеяние даосистской мистики, напротив, — на его сохранение, на бесконечную длительность не только бытия вообще, но и в конечном счете самого тела и его индивидуальной формы. «И если твои глаза ничего не будут видеть, твои уши ничего не будут слышать, твое сердце ничего не будет больше чувствовать, тогда твоя душа будет хранить твое тело, и твое тело будет жить вечно». То, что здесь отрицается, что должно быть преодолено, — это, как видно, не время как таковое, а скорее изменение во времени. Именно преодоление изменения должно обеспечить чистую длительность, равномерное бесконечное продолжение, неограниченное повторение того же самого. Бытие понимается как простое и неизменное продолжение существования во времени: однако именно это продолжение становится для китайского умозрения, в резком контрасте с основными представлениями индийской мысли, целью религиозных устремлений и выражением положительных религиозных ценностей. «Время, в котором мыслится всякая смена явлений, — сказал однажды Кант, — пребывает неизменным, поскольку оно и есть то, в чем последовательность и одновременность могут быть представлены лишь как его определения». Это неизменное время, образующее субстрат всех изменений, воспринимается китайским мышлением и конкретно представляется в образе неба с его периодически повторяющимися конфигурациями светил. Небо властвует, не действуя — оно определяет все бытие, не выходя при этом из себя самого, не меняя своей постоянной формы и своего устава. Этому примеру должна следовать всякая земная власть. «Небесное дао всегда было недвижимым, и нет ничего, что бы оно ни создало. Если князья и цари смогут хранить недвижимость, тогда само собой произойдет развитие десяти тысяч существ»63. Таким образом, вместо момента изменчивости, возникновения и исчезновения времени и небу здесь приписывается момент чистой субстанциальности, поднятый до высшей нравственно-религиозной нормы. Чистое равномерное постоянство в бытии — вот правило, которое время и небо предписывают человеку. Подобно тому как небо

136


и время не создавались, а существуют извечно и останутся навек, деятельность человека также должна распрощаться с иллюзией действенности и творчества и вместо того обратиться к сохранению и поддержанию существующего.

Пожалуй, не требуется особых объяснений, что и в этом религиозном оформлении понятия времени выражается совершенно определенное и специфическое чувство культуры. Этика Конфуция также чрезвычайно сильно проникнута этим чувством, поскольку она также прежде всего подчеркивает «нерушимость» небесного и человеческого дао. Таким образом, этика стала учением о четырех неизменных свойствах человека, соответствующих свойствам неба, и так же неизменных и вечных, как и само небо. Это основополагающее представление объясняет строгий традиционализм, которым отличается эта этика. Конфуций говорил о самом себе, что он не творец, а лишь посредник, носитель традиции, что он верит в старину и любит ее — точно так же как в «Дао де цзин» говорится, что верность дао прошлого дает власть над бытием настоящего. «Придерживаясь древнего дэ, чтобы овладеть существующими вещами, можно познать древнее начало. Это называется принципом дао»64·30*. Таким образом, здесь отсутствует требование «нового неба» и «новой земли». Будущее религиозно легитимировано лишь в том случае, когда является простым продолжением, точным и неискаженным отображением прошлого. Если в Упани-шадах и буддизме спекулятивное мышление ищет бытие по ту сторону всякой множественности, всех изменений и любой временной формы, если в мессианистских религиях форма веры определяется чистой волей к будущему, то в данном случае заданный порядок вещей, такой, каков он есть, освящается и является предметом сохранения. Это освящение распространяется даже на детали пространственного расположения и упорядоченности вещей65. В созерцании Единого недвижимого порядка вселенной дух достигает покоя, само время как бы останавливается: ибо теперь и самое дальнее будущее оказывается связанным с прошлым нерасторжимыми узами. Соответственно, почитание предков и пиетет являются основными требованиями китайской нравственности и основанием китайской религии. «В то время как вследствие рождения детей род пополняется, — характеризует де Гроот сущность китайского почитания предков, — на верхней возрастной границе он постепенно отмирает. Однако усопшие не расстаются с ним. И в том мире они продолжают сохранять свою власть и способны оказывать благословение... Их души, представленные деревянными табличками с их именами, находятся на домашнем алтаре и в храме предков и ревностно почитаются, у них спрашивают совета, их почтительно угощают жертвенными приношениями. И таким образом живые и мертвые образуют большой род... Так же как и во время жизни, предки являются естественными защитниками своих потомков, от них они отвращают вредные воздействия злых духов и им они тем самым обеспечивают счастье, благополучие и многодетность»66. В этой форме веры в предков и культа предков мы снова об-

137

наруживаем ясный пример чувства времени, в котором религиозно-этический акцент приходится не на будущее и не на настоящее в его чистой непосредственности, а прежде всего на прошлое в котором поэтому последовательность отдельных временных моментов как бы трансформируется в их постоянное соположение и срастание друг с другом.



Иной предстает эта религиозная склонность к постоянству в бытии в основных представлениях, определяющих форму египетской религии. И здесь религиозное чувство и религиозная мысль цепко держатся за мир, и здесь нет попыток проникнуть за пределы данного, в его метафизическое основание, как и не мыслится за его пределами иного этического порядка, к которому следует постоянно приближаться и от которого ожидается обновление. Предметом устремлений и желаний является скорее простое продолжение — продолжение, прежде всего соотнесенное с индивидуальным бытием и индивидуальной формой человека. Сохранение этой формы, бессмертие, представляется связанным с сохранением физического субстрата жизни, человеческого тела со всеми его особенностями. Это выглядит так, словно чистая мысль о будущем может утвердиться не иначе как через непосредственное присутствие этого субстрата, словно она может удержаться не иначе, как в его постоянном конкретном созерцании. Соответственно, с величайшей тщательностью защищается от повреждений не только тело в целом, но и каждый его член. Каждая из частей тела, каждый его орган должен быть с помощью определенных материальных методов бальзамирования и определенных магических церемоний переведен из своего тленного бытия в состояние нетленности и несокрушимости: ибо только это гарантирует вечное существование души67. Таким образом, здесь вообще всякое представление о «жизни после смерти» являет собой не что иное как представление о простом продлении эмпирического наличного бытия, которое должно быть сохранено во всех его отдельных чертах, в непосредственно-физической телесности. В этической области также господствует мысль о порядке, чьими хранителями призваны быть не только боги, но и человек постоянно должен над ним трудиться. Однако здесь речь не идет, как в иранской религии, о вызывании нового будущего бытия, а только о сохранении, о простом продолжении существующего. Дух зла никогда не оказывается побежденным окончательно; скорее с самого начала мира существует то же равновесие и та же периодичность победы и поражения в отдельных фазах борьбы68. В силу этого фундаментального представления вся временная динамика в конечном счете растворяется в своего рода пространственной статике. Наиболее ясное выражение это растворение получило в египетском искусстве, где склонность к стабилизации представлена наиболее величественно и последовательно — где всякое бытие, всякая жизнь и всякое движение предстает словно заключенным в вечные геометрические формы. Уничтожение «шстио-временного, к которому в Индии стремились путем спекулятивного мышления, в Китае — пу-

138


тем государственно-религиозной регламентации жизни, достигается здесь с помощью художественного творчества, путем погружения в чисто наглядную, пластическую и архитектоническую форму вещей. Эта форма в своей ясности, определенности и вечности одерживает победу над всем чисто последовательным, над постоянной текучестью и эфемерностью всех временных образований. Египетская пирамида является зримым знаком этой победы и тем самым символом основного эстетического и религиозного представления египетской культуры.

Однако если во всех типичных проявлениях понятия времени, которые мы рассмотрели до сих пор, чистое мыпшение, как и чувство и созерцание овладевали временем лишь благодаря тому, что отвлекались от него или в какой-либо форме отрицали его, то остается все же еще один путь, находящийся вне этого простого отвлечения или отрицания. О подлинном преодолении времени и судьбы речь, в сущности, может идти только там, где характерные фундаментальные моменты времени не просто игнорируются, а где именно эти моменты фиксируются, где они устанавливаются и позитивно утверждаются. Лишь в этом утверждении становится возможным не столько внешнее, сколько внутреннее, не столько трансцендентное, сколько имманентное преодоление. Как только этот путь нащупан, развитие сознания и чувства времени вступает в новую фазу. Теперь начинается отрыв представления о времени и судьбе от его мифологического основания: понятие времени включается в новую форму, форму философского мышления. И для этого великого преобразования — возможно, одного из наиболее значимых и серьезных по своим последствиям в истории человеческого духа — почва была подготовлена и основополагающие предпосылки были заложены греческой философией. В своих истоках греческое мыпшение предстает еще тесно примыкающим к восточным спекулятивно-религиозным учениям о времени. Независимо от того, существует ли прямая историческая связь между спекулятивным учением зурванитов и орфическими космогониями и космологи-ями69, содержательное сходство отдельных основных мотивов, во всяком случае, несомненно. В «Теогонии» Ферекида из Спроса, которую теперь датируют приблизительно серединой VI в. до н. э. и которая, таким образом, находится прямо на пороге великих творений греческой философской мысли, время, наряду с Зевсом/Засом и Хтонией, входит в число первоначальных божеств, от которых происходит все бытие: Ζας μεν rai χρόνος ήσαν del rai χθονίη· ό 8è χρόνος έποίησε εκ TOO γόνου εαυτού πορ καΐ πνεύμα rai ύδωρ70·31*. Таким образом, и здесь творение и все, что в нем содержится, становится порождением времени, подобно тому как в других орфических поэмах началом творения являются ночь и хаос. И еще достаточно поздно, еще на отдельных высотах греческого умозрения ощущается отзвук подобных изначальных мифологических идей и настроений. В учении Эмпедокла о переселении душ и избавлении время и судьба, χρόνος и ανάγκη, снова предстают связанными воедино. «Есть оракул необходимости, древ-



139

нее постановление богов, вечное, скрепленное, словно печатью, пространными клятвами: если какой-нибудь демон (божество) осквернит свои члены кровью по прегрешению, <и>, следуя <Нена-висти>, поклянется преступной клятвой, — из тех, кому досталась в удел долговечная жизнь — тридцать тысяч лет скитаться ему вдали от блаженных, рождаясь с течением времени во всевозможных обличьях смертных [существ], сменяя мучительные пути жизни» (fr. 115 Diels)32*. Точно так же объективное становление и противоположности, развивающиеся в пределах одного миропорядка, одного Сфайро-са, подчиняются нерушимым законам и мерам времени, так что каждой из них отведена определенная «эпоха», в которой происходит их завершение. Как только время исполнилось (τελειομένοιο χρόνοιο), то одна противоположность должна уступить другой: любовь — распре, или распря — любви (fr. 30 Diels)33*. И все же у Эмпедокла это древнее понятие времени и судьбы звучит как из далекого мира, для философского мышления больше не существующего. Ибо там, где Эмпедокл говорит не как провидец или жрец, отпускающий грехи, а как философ и исследователь, его учение опирается на идеи Парменида. А в учении Парменида греческое мышление достигло совершенно нового отношения к проблеме времени. Великое достижение Парменида заключается в том, что у него впервые мышление, логос поднимается до уровня бытия в целом, так что от него ожидается окончательное решение, κρίσι,ς относительно бытия и не-бытия. И для него власть времени и становления рассеивается, как простое наваждение. Лишь для мифа существует временное начало, «генезис» бытия — в то время как для самого логоса теряет смысл даже просто вопрос о подобном начале. «Один только путь остается, "есть" гласящий; на нем — примет очень много различных, что нерожденным оно должно быть и негибнущим также, целым, единородным, бездрожным и совершенным. И не "было" оно, и не "будет", раз ныне все сразу "есть", одно, сплошное. Не сыщешь ему ты рожденья. Как, откуда взросло? (...) Да и что за нужда бы его побудила позже скорее, чем раньше, начав с ничего, появляться? Так что иль быть всегда, иль не быть никогда ему должно. Но и из сущего не разрешит Убеждения сила, кроме него самого, возникать ничему. Потому-то Правда его не пустила рождаться, ослабив оковы, Иль погибать, но держит крепко» (тоО elvsKev ойте γενέσθαι OUT' δλλυσθοα άνηκε δίκη χαλάσασα πέδηισιν, αλλ' 'έχει, fr. 8 Diels)34*. Так в мифологическом языке, которым еще говорит поэма Парменида, состояние бытия все еще определено приговором и порядком судьбы, Δίκη. Однако эта судьба, уже являющаяся не выражением чуждой силы, а скорее выражением необходимости самой мысли, стала теперь вневременной — такой же вневременной, как и истина, чьим именем Парменид произносит свой вердикт о мире становления как мире видимости. Лишь в этом исключении всех временных характеристик мифологическое понятие судьбы переходит в логическое понятие необходимости; лишь в нем Δίκη становится άνάνκτ\. Размеренность и косность архаического стиля, которым написана поэма

140


Парменида, исключает всякое выражение субъективного, личного аффекта, — и тем не менее впечатление такое, будто в этих стихах и сейчас еще слышится триумф, который логос торжествует над мифологическими силами судьбы, чистая мысль и ее неоспоримое вечное достояние — над временным миром явлений. «Так угасло рожденье и без вести гибель пропала... Но в границах великих оков оно [сущее] неподвижно, безначально и непрекратимо: рожденье и гибель прочь отброшены — их отразил безошибочный довод. То же, на месте одном, покоясь в себе, пребывает и пребудет так постоянно: мощно Ананкэ держит в оковах границ, что вкруг его запирают... Поэтому именем будет все, что приняли люди, за истину то полагая: "быть и не быть", "рождаться на свет и гибнуть бесследно", "перемещаться" и "цвет изменять ослепительно яркий"» (fr. 8, 21 ff)35*. Здесь непосредственно высказывается, что сила философской мысли, сила истинного убеждения отвергает становление как первобытную мифологическую силу, а равно и его эмпирически-чувственную форму, (έπεί γένεσι,ς rai όλεθρος τήλε μαλ' έπλάχθησαν, άπώσε δε πίστας αληθής). Власть времени сломлена, поскольку время, с философской точки зрения, само себя диалектически упраздняет, обнаружив свое внутреннее противоречие. Если религиозное чувство, прежде всего в Индии, ощущает во времени в первую очередь гнет страдания, то для философского мышления, там, где оно впервые выступает полностью самостоятельным и сознательным, время исчезает под гнетом противоречия.

И эта фундаментальная мысль в ходе развития греческой философии утверждает себя как непрестанно действующая сила, пусть даже подверженная многочисленным преобразованиям. Демокрит и Платон оба двинулись путем, указанным Парменидом в качестве единственного пути «истинного убеждения», — путем логоса, который и для них становится высшей инстанцией в решении вопроса о сущем и несущем. Однако если Парменид был уверен, что ему удалось мысленно уничтожить становление, то они требуют пронизать его мыслью — они требуют создания «теории» самого становления. Мир изменения не отрицается, он должен быть «спасен», однако это спасение возможно лишь путем подведения прочного мыслительного субстрата под мир чувственных явлений. Это требование привело Демокрита к построению мира атомов, Платона — мира идей. Таким образом, с одной стороны, миру временного становления и исчезновения противостоит фонд неизменных законов природы, определяющих все телесные процессы, с другой стороны — царство чистых вневременных форм, к которым причастно всякое временное наличное бытие. Демокрит был первым, кто помыслил понятие закона природы в его подлинной четкости и универсализме, и благодаря новому масштабу, тем самым установленному, он низвел все мифологическое мышление до уровня всего лишь субъективного, антропоморфного мышления. «Люди сотворили себе кумир из случая как прикрытие для присущего им недомыслия» (fr. 119 Diels)36*. Этому человеческому идолу противостоит



141

вечная необходимость логоса, не знающего случая, исключения из общего правила мировых событий: ουδέν χρήμα μάτην γίνεται, άλλα πάντα εκ λόγου те καΐ υπ' ανάγκης37*. И наряду с этим новым логическим понятием άνάνκη в греческом мышлении все более ясно и сознательно формируется новое этическое понятие άνάνκη. И если это этическое понятие развивается прежде всего в греческой поэзии, если именно в трагедии впервые были открыты новый смысл и новая сила Я, нравственной самости, противостоящей всесилию судьбы, то мыслительная деятельность греков не только сопровождает этот процесс постепенного освобождения от мифологически-религиозных первооснов, из которых берет свои истоки и драма, но и дает ему подлинную опору. Подобно восточным религиям, греческая философия в своих истоках также понимает порядок времени как одновременно физический и этический порядок. Он представляется ей исполнением этического закона. «А из каких [начал] вещам рожденье, — говорится у Анаксимандра, — в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозакон-ное возмещение неправды [= ущерба] в назначенный срок времени»38*. Феофраст, сохранивший эти слова, ощущал и подчеркивал их мифо-поэтическое звучание71. Однако мифологическое понятие времени, одновременно являющееся понятием судьбы, все больше и больше испытывает и с этической стороны новое духовное углубление. Уже у Гераклита есть проницательные слова о том, что характер человека — его судьба и его гений: ήθος άνθρώπω δαίμων (fr. 119)39*. А у Платона эта мысль находит завершение в сцене суда мертвых (возможно, она ведет свое происхождение от иранских верований, связанных душами умерших), придающей этим мотивам новое значение и новый ракурс. В десятой книге «Государства» упоминается «веретено Ананки» (Ανάγκης άτρακτον), с помощью которого приводятся в движение все небесные сферы. «Около Сирен на равном от них расстоянии сидят, каждая на своем престоле, другие три существа — это Мойры, дочери Ананки: Лахесис, Клото и Атропос; они — во всем белом, с венками на головах. В лад с голосами Сирен Лахесис воспевает прошлое, Клото — настоящее, Атропос — будущее... Так вот, чуть только они [души] пришли туда, они сразу же должны были подойти к Лахесис. Некий прорицатель расставил их по порядку, а затем взял с колен Лахесис жребии и образчики жизней, взошел на высокий помост и сказал: "Слово дочери Ананки, девы Лахесис. Однодневные души! Вот начало другого оборота, смертоносного для смертного рода. Не вас получит по жребию гений, а вы его себе изберете сами... Добродетель не есть достояние кого-либо одного: почитая или не почитая ее, каждый приобщится к ней больше либо меньше. Это — вина избирающего: бог не виновен"» (617 Ь-е)40*. В этой величественной картине, где еще раз концентрируется вся сила мифологического творчества, свойственного грекам и прежде всего Платону, мы, тем не менее, находимся уже за пределами мифа. Ведь против мысли о мифологической вине и мифологическом роке здесь возвышается основная мысль Сократа,

142


мысль о собственной нравственной ответственности. Смысл и сердцевина жизни человека и то, что составляет его подлинную судьбу, перемещается в его внутренний мир: как у Парменида время и судьба преодолеваются чистым мышлением, здесь они преодолеваются нравственной волей.

Этим внутренним духовным процессом освобождения объясняется и характерное чувство времени, впервые достигшее подлинной зрелости только у греков. Можно сказать, что у них мысль и чувство впервые освободились до состояния чистого и полного сознания временного настоящего. Исключительно в «настоящем» может и должно мыслиться бытие Парменида: «и не "было" оно, и не "будет", раз ныне все сразу "есть", одно, сплошное» (ουδέ ποτ' τ\ν ούδ' еатса, έπεί νυν 'εστίν όμοΟ παν 'εν, συνεχές)41*. Чистое настоящее является характером платоновской идеи — ибо лишь как всегда сущее, не подверженное становлению, оно отвечает мышлению и его требованию тождественности, всегда равной себе определенности. А философ для Платона — это тот, кто благодаря способности умозаключения постоянно обращается к этому вечному бытию72·42*. Более того, даже тот мыслитель, которого обычно рассматривают в качестве подлинного «философа становления», лишь внешне кажется отпадающим от этого основного характера греческого философствования. Ибо учение Гераклита оказывается неверно понятым, если понимать его положение о «течении вещей» исключительно в негативном смысле83. Правда, он в незабываемых образах дал представление о «реке времени» — той реке, которая неумолимо увлекает за собой все существующее и в которую никто не может ступить дважды. Однако и его взгляд ни в коем случае не направлен исключительно на этот простой факт текучести, а на вечную меру, им в нем усматриваемую. Этой мерой является подлинно единый и подлинно неизменный логос мира. «Этот космос, — провозглашает и он, — один и тот же для всех, не создал никто из богов, никто из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живой огонь, мерно возгорающийся и мерно угасающий» (fr. 30 Diels)43*. И снова фигура Дики, приговаривающей судьбы, оказывается мифологической персонификацией этой идеи меры, необходимо присущей всему происходящему. «Солнце не преступит положенных мер, а не то его разыщут Эринии, союзницы Правды» (fr. 94)44*. На этой надежности меры, определенного и необходимого ритма, основана уверенность в «тайной гармонии», которая «лучше явной»45*. Только чтобы постоянно удостоверяться в этой скрытой гармонии, Гераклит вновь и вновь обращается к созерцанию становления. Таким образом, его влечет и притягивает не голая фактичность этого становления, а его смысл. «Ибо Мудрым [существом] можно считать только одно: ум, могущий править всей Вселенной»46*. В этой двойственной позиции: в этой привязанности к временному созерцанию и его преодолении с помощью мысли о едином законе, что в живом виде уловим непосредственно в этом созерцании, опять-таки предельно четко выражается своеобразие Гераклита как греческого философа. Ольденберг указал


Каталог: projects -> jointly -> school
school -> Социальное конструирование реальности
school -> «Эксперимент» на цикле стратегических игр по теме «Онтология». И общая программная установка это развернуть мыследеятельностную реконструкцию эксперимента как механизма онтологизации и объективации
school -> Категория процесса в деятельностном подходе
school -> Политическая теология
school -> Федор(?). …скорее всего из такой работы группа пришла к выводу, что из трех схем именно схема новых знаний является той, которая востребует методологического положения(?), а две других, соответственно, не востребуют
school -> …значит, сколько у меня еще, чтобы… Потому что я боюсь… а еще вопросы ведь


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   21


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет