Книга первая. Nature morte. Строй произведения и литература Н. Гоголя 17 Введение. Что такое nature morte



жүктеу 7.75 Mb.
бет37/55
Дата02.04.2019
өлшемі7.75 Mb.
түріКнига
1   ...   33   34   35   36   37   38   39   40   ...   55

463


TV. СЛЕПЕЦ

мечания раскрывают неподлинность сделанного признания. Вот что переводит исповедальный выбор идеального преступника из этической области в эстетскую литературу, близкую сочинениям маркиза де Сада и Руссо. Личность Ставро-гина эксцентрична, некий разлад между рациональной волей и целеустремленностью, хладнокровием и эмоциональной сферой, всякое примиряющее взаимодействие между ними исключено. В тератологиях эпохи Просвещения такие совершенные образцы человеческого называли монстрами (уродами).

(2) Метафора чумы. Можно выделить ряд систематических нарушений индивидуальных границ тела, создаваемых двумя предельными сливающимися аффектами: болью и наслаждением. Надо заметить: инстанция страха смерти здесь редуцирована, затенена, скрыта от воображения. Нет ни прикосновений, ни соприкосновений, есть только садомазохистская цепочка вторжений и «захватов». Приведем одну из цепочек:

«Я покраснел и в смущении осматривался кругом, приискивая - куда бы уйти; но она уже предупредила меня, как-то успев поймать мою руку, именно для того, чтоб я не ушел, и, притянув ее себе, вдруг, совсем неожиданно, к величайшему моему удивлению, пребольно сжала ее в своих шаловливых, горячих пальчиках и начала ломать мои пальцы, но так больно, что я напрягал все усилия, чтоб не закричать, и при этом делал пресмешные гримасы. Кроме того, я был в ужаснейшем удивлении, недоумении, ужасе даже, узнав, что есть такие смешные и злые дамы, которые говорят с мальчиками про такие пустяки да еще больно так щиплются, бог знает за что и при всех. Вероятно, мое несчастное лицо отражало все мои недоумения, потому что шалу->;• нья хохотала мне в глаза как безумная, а между тем все сильнее и сильнее щипала и ломала мои бедные пальцы»1^. (Здесь далее курсив мой. - В. П.)

«- Катя, Катя! Боже мой, какая ты хорошенькая! '•

- Не правда ли? Ну, теперь что хочешь со мной, то и делай! ■с, Тирань меня, щипли меня! Пожалуйста, ущипни меня! Голубчик мой, ущипни!

464

2. НАСИЛИЕ и ВООБРАЖАЕМОЕ



- Шалунья!

- Ну, еще что? «., , -Дурочка... "

-А еще?

- А еще поцелуй меня.

И мы целовались, плакали, хохотали; у нас губы распухли от поцелуев.

- Неточка! во-первых, ты всегда будешь ко мне спать при

ходить. Ты целоваться любишь? И целоваться будем.

Катя выдумала, что мы будем так жить: она мне будет один день приказывать, а я все исполнять, а другой день наоборот - я приказывать, а она беспрекословно слушаться; а там кто-нибудь нарочно не послушается, так мы сначала нарочно поссоримся, так, для виду, а потому как-нибудь поскорее помиримся. Одним словом, нас ожидало бесконечное счастье.

- Злая, злая ты этакая! Для чего ты мне раньше всего не сказала? Я бы тебя так любила, так любила! И больно тебя мальчики били на улице?

- Больно. Я так боялась их!

- Ух, злые! Знаешь, Неточка, я сама видела, как один мальчик другого на улице бил. Завтра я потихоньку возьму Фальстафки-ну плетку, и уж если один встретится такой, я его так прибью, так прибью!

Глазки ее сверкали от негодования»147.

«"Душка мой!!" - проговорил господин Голядкин-млад-ший, скорчив довольно неблагопристойную гримасу господину Голядкину-старшему, и вдруг, совсем неожиданно, под видом ласкательства, ухватил его двумя пальцами за довольно пухлую правую щеку. Герой наш вспыхнул как огонь... Только что приятель Голядкина-старшего приметил, что противник его, трясясь всеми членами, немой от исступления, красный как рак и, наконец, доведенный до последних границ, может даже решиться на формальное нападение, то немедленно, и самым бесстыдным образом, предупредил его в свою очередь. Потрепав его еще раза два по щеке, пощекотав его еще раза два, поиграв с ним, неподвижным и обезумевшим от бе-

465


IV. СЛЕПЕЦ

шенства, еще несколько секунд таким образом, к немалой утехе окружающей их молодежи, господин Голядкин-младший с возмущающим душу бесстыдством щелкнул Голядкина-старшего по крутому брюшку...»148

«Марей. Он любит свою кобыленку и зовет ее кормилицей. Если же есть в нем минуты нетерпения и прорывается в нем татарин и начнет хлестать свою завязшую в грязи с возом кормилицу кнутом по глазам...»1^

«Тот час же выскочил и фельдъегерь, сбежал со ступенек и сел в тележку. Ямщик тронул, но не успел он и тронуть, как фельдъегерь приподнялся и молча, безо всяких каких-.п: нибудь слов, поднял свой здоровенный правый кулак и, сверху, больно опустил его на самый затылок ямщика. Тот весь тряхнулся вперед, поднял кнут, изо всех сил охлестнул коренную. Лошади рванулись, но это вовсе не укротило фельдъегеря. Тут был метод, а не раздражение, нечто предвзятое и испытанное многолетним опытом, и страшный кулак взвился снова и снова ударил в затылок. Затем снова и снова, и так продолжалось, пока тройка не скрылась. Разумеется, ямщик, едва державшийся от ударов, беспрерывно и каждую секунду хлестал лошадей, как бы выбитый из ума, и наконец нахлестал их до того, что они понеслись как угорелые. <...> Картинка эта являлась, так сказать, как эмблема, как нечто чрезвычайно наглядно выставлявшее связь причины с ее последствием. Тут каждый удар по скоту, так сказать, сам собою выскакивал из каждого удара по человеку»150.

«Неужели вы не поверите, что эта женщина в другой обстановке могла бы быть какой-нибудь Юлией или Беатриче Шекспира, Гретхен из Фауста? И вот эту-то Беатриче

;: или Гретхен секут, секут, как кошку! Удары сыплются все чаще, все резче, бесчисленнее; он начинает разгорячаться, входить во вкус. Вот уже озверел совсем и сам с удовольствием это знает. Животные крики страдалицы хмелят его, как вино: "Ноги твои буду мыть, воду эту пить ", - кричит Беатриче нечеловече-;'ч > ским голосом, наконец затихает, перестает кричать и только дико как-то кряхтит, дыханье поминутно обрывается, а удары тут-то и чаще, тут-то и садче... Он вдруг бросает ремень, как

466
2. НАСИЛИЕ и ВООБРАЖАЕМОЕ

ошалелый схватывает палку, сучек, что попало, ломает их с трех последних ужасных ударов на ее спине, - баста. Отходит, садится за стол, вздыхает и принимается за квас»151.

«...на стуле в уголку сидит старушонка, вся скрючившись и наклонив голову, так что он никак не мог разглядеть лица, но это была она. Он постоял над ней: "боится!" - подумал он, тихонько высвободил из петли топор и ударил старуху по темени, раз и другой. Но странно: она даже не шевельнулась от ударов, точно деревянная. Он испугался, нагнулся ближе и стал ее разглядывать: но она еще ниже нагнула голову. Он пригнулся тогда совсем к полу и заглянул ей снизу в лицо, заглянул и помертвел: старушенка сидела и смеялась, - так и заливалась тихим неслышимым смехом, из всех сил крепясь, чтоб он ее не услышал. Вдруг ему показалось, что дверь из спальни чуть-чуть приотворилась и что там тоже как будто засмеялись и шепчутся. Бешенство одолело его: изо всей силы начал он бить старуху по голове, но с каждым ударом топора смех и шепот из спальни раздавались все сильнее и слышнее, а старушонка так вся и колыхалась от хохота. Он бросился бежать, но вся прихожая уже полна людей, двери на лестнице отворены настежь, и на площадке, на лестнице и туда вниз - все люди, голова с головой, все смотрят, - но все притаились и ждут, молчат...»152

«Шум не умолкал, раздражение усиливалось, и вдруг Вель-чанинов, в бешенстве, ударил этого человека за то, что не хотел говорить, и почувствовал от этого странное наслаждение. Сердце его замерло от ужаса и от страдания за свой поступок, но в этом-то замиранье и заключалось наслаждение. Совсем остервеняясь, он ударил в другой раз и в третий раз, и в каком-то опьянении от ярости и от страху, дошедшем до помешательства, но заключавшем в себе бесконечное наслаждение, он уже не считал своих ударов, но бил не останавливаясь. Он хотел все это разрушить»153.

«Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная ло-

467


IV. СЛЕПЕЦ

шадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тот час же забылся...

Он очнулся в полные сумерки от ужасного крику. Боже, что это за крик\ таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побоев и ругательств он никогда не слыхивал и не видывал. Он и вообразить не мог себе такого зверства, такого исступления. В ужасе приподнялся он и сел на своей постели, каждое мгновение замирая и мучаясь. Но драки, вопли и ругательства становились все сильнее. И вот, к величайшему изумлению, он вдруг расслы-i шал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и причитала спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя г.и. было, о чем-то умоляя, - конечно, о том, чтоб ее перестали -я бить, потому что ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то такое говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь. Вдруг Раскольников затрепетал как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи Петровича. Илья Петрович здесь и бьет хозяйку! Он бьет ее ногами, колотит ее головою о ступени, - это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по ударам! ЧТО это, это свет перевернулся, что ли? Слышно было, как во всех этажах, по всей лестнице собиралась толпа, слышались голоса, восклицания, всходили, стучали, хлопали дверями, сбегались. "Но за что же, за что же, и как это мож--чг но!" - повторял он, серьезно думая, что он совсем помешал-м ся. Но нет, он слишком ясно слышит!.. Но, стало быть, и к Л нему сейчас придут, если так, "потому что... верно, все это й < из того же... из-за вчерашнего... Господи!" Он хотел было за-.»• переться на крючок, но рука не поднялась... да и бесполезно! Страх, каклед, обложил его душу, замучил его, окоченил его... Но вот наконец весь этот гам, продолжавшийся верных десять минут, стал постепенно утихать. Хозяйка стонала и охала, Илья Петрович все еще грозил и ругался... И вот наконец, кажется, и он затих; вот уже и не слышно его; "неужели ушел! Господи!" Да, вот уходит и хозяйка, все еще со стоном и плачем... вот и дверь у ней захлопнулась... Вот и толпа расходится с лестниц по квартирам, - ахают, спорят, перекликаются, то возвышая речь до крику, то понижая до шепоту.

468


2. НАСИЛИЕ и ВООБРАЖАЕМОЕ

Должно быть, их много было; чуть ли не весь дом сбежался. "Но боже, разве все это возможно! И зачем, зачем он приходил

сюда!"»154

Эскалация насилия, - вот что больше всего завораживает в этих эпизодах155. Не раз Достоевский приводит примеры такого рода заразительного насилия, указывая невольно и на самого себя, скорее зачарованного, чем потрясенного видениями боли156. Чума - метафора миметического кризиса, который наступает в силу чрезмерности насилия, используемого для его разрешения. А. Арто в своем «Театре жестокости» переворачивает клиническую ситуацию: чума представляется ему тестом на пригодность актера к выражению высшей страсти и как Последний суд - вот когда наконец-то свершается подлинный отбор между праведниками и грешниками. Ведь чума поражает не всех, многие не только выживают, но и не заболевают вовсе, даже находясь в очаге заражения. Самым поразительным оказывается, что чума разрушает те органы, которые связаны с духовным содержанием человеческого опыта (только легкие и мозг). Отсюда вывод: чума (как и подлинное искусство) проявляет скованные в нас силы конфликта, чума - это невидимая болезнь, которая постоянно провоцирует рецидивы, не давая организму ни шанса на выживание. Чума - истинная страсть, сама суть человеческой витальности. И здесь Арто чуть ли не совпадает с Достоевским в приверженности одной идее: своеволию. Вот что он замечает: «Но если нужна большая беда, чтобы выявить столь безудержное своеволие, и если эту беду называют чумой, то, может быть, удастся определить, что значит это своеволие для нашей тотальной личности (notre personnalite totale)»157. Для нас своеволие и есть метафора чумы. Все заражено: актер не только переживает преступление в реальном времени, но и замыкает свою страсть в одно огненное кольцо, которое не должно терять силу, пока игра продолжается: «Актеру, захваченному неистовой яростью этой силы, приходится проявить гораздо больше доблести, чтобы не сделать преступление, чем убийце - храбрости, чтобы его совершить»158. Своеволие - персонажная маска насилия. Так, герой, проявляющий своеволие - а это его главная поведенческая черта, -

469

TV. СЛЕПЕЦ



никогда не находится в ясном сознании, чаще рассеян и не сосредоточен, - и всегда на переходе. Ничто не указывает на то, что какой-либо его поступок будет соотнесен с поступками других, своеволие - вот истина быть. Нет развития или совершенствования, все повторяется, ни один из героев не имеет плана личностного роста. Если это так, то всякое действие неожиданно, поскольку за ним нет иной мотивации, кроме той, которую он получает в столкновении своеволий. Ведь насилие не исчерпывается грубой демонстрацией, оно много глубже и сильнее.

Но что такое миметический кризис? Вероятно, кризис наступает, когда разрушаются естественные, «реактивные» психические формы защиты, поддерживающие «мирный» обмен культурными образцами, он замедляется или вовсе прекращается. В то время когда насилие эскалирует и выходит за границы миметического контроля, наступает полная анархия и социальный хаос, смешение чувственных компонентов, насилие действует как чума, мгновенно распространяясь159.

«Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язвы, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никог-•' да не считали непоколебимее своих приговоров, своих на-i! • учных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-

470


2. НАСИЛИЕ И ВООБРАЖАЕМОЕ

г.) то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами тер-

; зать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, - но тотчас же начинали что-нибудь совершенного другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начинались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса»160.

«Да, да, кончилось тем, что я развратил их всех! Как это '' могло совершиться - не знаю, не помню ясно. Сон пролетел через тысячелетия и оставил во мне лишь ощущение целого. Знаю только, что причиной грехопадения был я. ' ' Как скверная трихина, как атом чумы, заражающей целые государства, так и я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю»161.

Метафоры чумы подтверждают специфические черты заражения насилием: повторение, зачарованность жертвы, мощь, скорость распространения, наносимый ущерб: «Фантастическая поэма-роман: будущее общество, коммуна, восстание в Париже, победа, 200 миллионов голов, страшные язвы, разврат, истребление искусств, библиотек, замученный ребенок. Споры, беззаконие. Смерть»162. Часто экстатическое состояние, сопровождающее насилие, оценивается как заражение, как вторжение и захват ослабленного организма болезнетворными вирусами. И вот мы читаем о неких

471


IV. СЛЕПЕЦ

микроскопических существах, трихинах, переносчиках заразы, вирусах (атомах) насилия. Если бы мы оставили этот образ в стороне, не пытаясь пояснить другими, близкими образами, мы бы упустили шанс понять важную сторону образной системы Достоевского. Ведь «красный жучок» - вспомним: «красное на зелени герани» - и микроскопические существа трихины («духи, одаренные умом и волей») одной образной природы. Более того, все они означают для Достоевского одно и то же: предвестие насилия. «Мертвое тело» Иисуса Христа, возможно, обезображенное чумой, и другой, не менее страшный акт насилия, что обрушился на невинное существо, на малолетку Матрешу, в унижении и «грязи» падения не теряющей памяти о чистоте. Эти сцены одинаково травматичны для Достоевского: и сцена «мертвого Христа» (по Гольбейну мл.), и сцена с «повесившейся девочкой». Арто где-то говорит, что бацилла чумы выглядит как головастик. Достоевский согласился бы с ним - стоит только посмотреть, как тщательно, словно используя особую оптику гиперувеличения, он пытается описать анатомические подробности странного тарантула из сна Ипполита. Ужас, который внушает этот образ, ужас перед возможным соприкосновением с тем, что неминуемо заражает безумным огнем насилия. Собственно, эта чудовищная трихина-тарантул - образ как раз того насилия, что изуродовало тело Христа, обрушив в смерть. Причиной тому - слепая машина Природы, насилие, которое нельзя остановить, им можно только воспользоваться. Часто изображение насилия в литературе Достоевского совпадает с насилием, как оно могло быть в реальном времени. Иначе говоря, нужно учиться размещать вибрирующий, скользящий, мерцающий образ насилия в угрожающей близости от читателя.

(3) Кириллов. Повод к самоубийству. Как это ни удивительно, но самоубийство у Достоевского становится чуть ли не основным критерием в определении границ автономии личности. Есть самоубийства, на которые человек идет вполне осознано, решив для себя, что нельзя продолжать вот так жить (с такой-то травмой, с таким-то чувством вины, с такой-то

472


2. НАСИЛИЕ и ВООБРАЖАЕМОЕ

обидой на неудачу или несчастье). Это, пожалуй, единственный выбор, который человек совершает свободно и со всей ответственностью перед собственной жизнью, которой себя лишает. Вот это обособление и есть распад личности. Самоубийство как доказательное явление обособления. В сущности, для Достоевского есть два необходимых повода, усиливающих вероятность самоубийства. Первый - внешний, когда самоубийство вызвано чисто объективными обстоятельствами, после которых желание жить утрачивается, сменяется желанием смерти, «когда Бог убит в душе человеческой» и душа расстроена настолько, что никакое возвращение к желанию жить более невозможно. Самоубийство - естественный выход, последний шаг, подтверждающий уже состоявшуюся «мою смерть»; тот, кто убивает себя, вынужден сделать это, поскольку он уже мертв. Вот почему самоубийца иногда бывает настолько естественен, что даже те, кто отвергает такой способ расчета с жизнью, тем не менее, признают за ним право лишить себя жизни. Самоубийца просто загнан в угол, -невозможность не убить себя. Другой повод - скука, умирают, убивая себя из-за того, что ничто не происходит. Отсюда непризнание за смертью (даже собственной) никакой ценности для жизни. Смысл из символа смерти буквально выпотрошен, смерть не содержательна, лишена дара речи и «красноречия», она «не говорит» и тождественна бытию скуки. Почему бы ему не использовать право перехода в любое иное состояние чувствования, вплоть до минус-состояния, ибо все они ничем не отличаются друг от друга и равны скуке. Столь же легко достичь и смерти, что только подчеркнет неинтерес-ность самой смерти. Жизнь как бытие-в-скуке, поэтому и самая смерть тоже есть скучное. Самоубийца выглядит слишком юным, незрелым, «почти ребенком», не понимающим собственного права на смерть. Но в сознании юного существа, решившегося отнять у себя жизнь, можно найти парадоксальный оттенок, - это чувство бессмертия163. Другое самоубийство - это потеря веры в бессмертие, переживание скуки и бесполезности любой активности, деяния (поступка).

473

IV. СЛЕПЕЦ



Иногда Достоевскому приписывается мания самоубийства, якобы только некоторые важные, хотя и случайные причины оттянули этот роковой час его жизни на более позднее время164. Конечно, если в произведениях Достоевского столько самоубийств и часть персонажей словно бы и появляется лишь для того, чтобы быть упомянутыми в качестве самоубийц, то не стоит ли предположить: а не стремился ли он сам к тому, чтобы покончить с собой? Упомянутое самоубийство (литературное) словно камертон для общего психопатического фона жизни, где самоубийство вполне норма. Допустим, мы находим ответ: мало того, что он стремился, но в конце концов добился своего, перестав сопротивляться заболеванию, хотя мог бы. Пусть так, но тогда остается непонятным самостоятельное значение фактора самоубийства в повествовании. Нелепо ведь сводить литературу Достоевского к одной психобиографической истории. Не личность включает в себя литературу, а наоборот, личность включается в литературу, в то, что мы так упорно называем произведением (что всегда больше литературы и самой жизни писателя). И все-таки убить себя - отрицать бессмертие, и все то, что позволяет человеку состояться в качестве нравственного существа, служащего высшему Закону. Вот характерный пример размышлений Достоевского: «Повесившийся мальчик... Конечно, подражательное. Но что-то глубоко эгоистическое, нервно самолюбивое, страшно стремящееся к разъединению вырастает в будущем поколении. Связующее оказывается все больше и больше слабым, давления не выдерживающим. Обособление, обособляющееся - что ж, так и должно быть. Мы, кажется, дошли до самой последней степени и разъединения с народом»165. Самоубийство как отрицание бессмертия, как крайняя форма обособления ИЛИ, еще хуже, -беспредельный акт своеволия, отрицающий Бога. Но это только одна сторона. Другая не менее важна, хотя она связана с ювенильными бессознательными фантазиями, свойственными многим героям Достоевского, - утверждение бессмертия.

474


2. НАСИЛИЕ и ВООБРАЖАЕМОЕ

Но есть еще и третий подвид: например, самоубийство Кириллова из «Бесов» не имеет никакого отношения к вере и существованию Бога (хотя «заявка» как будто такова), а только к той абсолютной свободе, которой человек может обладать, но остерегается признать в качестве основы, которая ему необходима, чтобы утвердить себя выше Бога, стать Человекобогом. Что мешает такому самоубийце? Кириллов отвечает: боль.

«Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь все боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог ' • будет. А тот бог не будет.

- Стало быть, тот бог есть же, по-вашему?

- Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от кам-1' ня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит

боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое...

Если будет все равно, жить или не жить, то все убьют себя, и вот в чем, может быть, перемена будет. Это все равно. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут все, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет. Но никто еще ни разу не сделал.

- Самоубийц миллионы были.

- Но все не затем, все со страхом и не для того. Не для того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас богом станет.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   33   34   35   36   37   38   39   40   ...   55


©kzref.org 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет