Книга первая Шушкевич Ю. А. 2016 Исправленная редакция 2016 года + адаптация для html предыдущее издание



жүктеу 7.03 Mb.
бет10/29
Дата02.04.2019
өлшемі7.03 Mb.
түріКнига
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   29

— Вижу, что ты по-прежнему убеждён, что из моей спальни протянут прямой телефонный провод до Кремля.

— Мне всё равно – шпион ты или нет. Но после откровений шифровальщика тебя, не сомневайся, очень скоро возьмут за жабры. Единственный для тебя вариант – выходить с моим предложением на самый верх Рейха и затем сразу же, как только они всё поймут, сказать, что ты имеешь связь с Советами и готов помочь нашему общему успеху. В этом случае тебя не тронут, и мы с тобой постепенно, шаг за шагом, начнём менять мировую финансовую власть. Чтобы немцы берегли нас как зеницу ока, мы скажем, что векселя, прежде чем поступить в новое владение, должны хотя бы номинально быть возвращены владельцу природному, то есть России. В России же, чтобы нас также не хлопнули, мы объясним, что важнейшие ключи хранятся в Рейхе, и так далее. Главное – ослабить накал схватки на Восточном фронте и подготовить военный союз против янки и англичан. Ибо только в этом случае мой план состоится вполне.

— Англию, положим, ещё можно будет дожать, но вот Америку – вряд ли,— я специально озвучил первое же пришедшее на ум возражение, чтобы иметь возможность лучше осмыслить оферту, поступившую в мой адрес.

— Да, Америку завоевать нельзя,— согласился Тропецкий.— Но раздавив Англию, мы уничтожим форпост их совместного капитала, нависающий над Европой и Азией. Запертая с морей и изолированная на своём нелепом континенте, Америка погрузится в провинциальность и вскорости издохнет.

— А новый союз Германии с Россией – насколько он может оказаться долговечным?

— Я полагаю, что Германия, воспользовавшись ресурсами России для разгрома англосаксов, со временем тихо Россию переварит. Без брани и крови, до самых дальневосточных рубежей, всю, без остатка… Ведь русские даже если и умеют, то они всё равно не хотят играть в современные игры, связанные с преумножением богатства. Цивилизация страны, в которой мы с тобой родились, Платон,– это затянувшийся сон византийства, она слишком благородна и старомодна, и потому безнадёжно устарела. Большевики, правда, решили её немного подправить и осовременить – но из этой затеи, я твёрдо знаю, ничего не выйдет.

— Однако здесь всерьёз рассчитывают разделаться с большевиками до начала зимы. Вермахт продвигается с невиданной скоростью. Я боюсь, что до тех пор, пока на восточном фронте всё идёт как по маслу, здесь никто не будет обсуждать возможность остановки войны и каких-либо новых союзов с Москвой.

— Я вижу, ты хорошо обработан берлинским радио. Но моя информация – верней. На самом деле на восточном фронте не всё так просто. Потери вермахта и союзных Германии войск превышают любые мыслимые пределы. И самое главное – мы знаем, что наиболее умные люди в руководстве Рейха совершенно не разделяют мнения фюрера о скорой победе.

— Тебе из Парижа лучше видать?

— А почему бы и нет? Мой друг, небезызвестный тебе доктор Залманов [Абрам Соломонович Залманов (1875-1965) – известный российский врач, после революции некоторое время лечивший В.И.Ленина. В 1921 г с разрешения последнего выехал за границу. Во время войны проживал в оккупированном гитлеровцами Париже], пользующий генералов вермахта и гестапо, очень хорошо осведомлён об их подлинных настроениях. До того осведомлён, что не побоялся публично заявить, что “нападение на Россию удалось бы лишь в том случае, если бы оно было поддержано более высокой моралью”. И всё сошло ему с рук.

— Залманов по-прежнему в Париже? Но оттуда же выселили всех евреев!

— Главный парижский эсэсовец заявил Залманову, что он лично решает, кто в у него в Париже еврей, а кто – нет. Доктору абсолютно ничего не угрожает, и если тебе нужно подлечиться водами, я договорюсь с ним и организую пару-тройку курсов. Кстати – мы с тобою, коль скоро залезли столь глубоко в финансы, тоже, очевидно, вскорости будем считаться у нацистов евреями. Но в нашем положении подобное не страшно, наплевать! Так что вот так, мой дорогой друг,– я всё тебе выложил и рассказал, так что теперь твоя очередь – анализировать и принимать единственно верное решение.

— Пожалуй, я готов подумать... Не могу ведать, насколько все эти планы способны сбыться, но если тем самым я хотя бы помогу остановить пролитие русской крови – то я к твоим услугам.

— Ишь, гуманист какой! Но тогда тебе есть смысл поспешить, поскольку, гляди, с нашей подачи фюрер подобреет и отыграет назад ещё и по еврейскому вопросу – ведь ты же его тоже имеешь в виду, я угадал? Только для меня, ты пойми, все подобные резоны пусты и бессмысленны. Благодарность толпы меня заботит не более чем её проклятие. В нашем внутреннем мире не должно быть посторонних, а все посторонние должны восприниматься частью неодушевлённой среды, вроде брёвен или камней,– ибо в мире существуем только мы и наша жизнь. Уверен, ты в этом скоро сам убедишься.

Я не стал ничего отвечать и вынул из кармана портсигар. Раскрыв его, протянул Тропецкому:

— Может закуришь?

Он в ответ замотал головой.

— Курение вредит организму, а я хочу прожить долго. Сегодня, пока идёт война, большинство людей думают лишь о том, как бы выжить, и совершенно забывают о будущем. Моя же – а с сегодняшнего дня и твоя, Платон, – сила состоит в том, что мы своё будущее знаем и отныне чётко работаем только на него.

— Охотно тебе верю, но от вредной привычки отказаться пока не готов,— ответил я, улыбаясь.— Не станешь сильно ругаться на меня, если начну дымить?

— Валяй. А пока ты травишь свой организм, я скажу тебе ещё вот о чём. Времени у нас очень мало. Мое разрешение на пребывание в Берлине истекает завтра вечером, поэтому у тебя есть только один день, чтобы выйти на нужных людей. Геринг и Гиммлер – идея хорошая, эти личности в состоянии всё правильно понять и дать необходимые указания, но первым делом мне необходимо продлить моё разрешение. Ты сможешь связаться с ними завтра же?

— Дай подумать,— ответил я, провожая глазами тонкую голубую струйку дыма, поднимавшуюся к потолку.

— Думай. Ну а я, чтобы не мешать тебе думать и не насыщать себя твоим ядом, пойду-ка подышу свежим воздухом!

Сказав эти слова, он с грохотом отодвинул стул, поднялся и нетвёрдой, раскачивающейся походкой двинулся в направлении выхода.

На какое-то время я остался один. Ресторан был почти пуст, кроме нашего столика в противоположном конце зала ужинала пожилая чета с молодым человеком в военной форме – видимо, это были проводы на фронт. Когда Тропецкий проходил мимо них, они подняли бокалы – наверное пили, как водится в подобных случаях, за здоровье и возвращение домой, и в этот момент я, никогда прежде не замечавший за собой дара предвидения, вдруг с абсолютной ясностью понял, что этот юноша домой не вернётся. С пугающей до мельчайших деталей ясностью я увидел, как его скрюченное тело догорает в заснеженной траншее, и мне стало страшно и безудержно больно от этого безошибочного знания.

Мне захотелось немедленно встать, подойти к ним и рассказать об этом роковом предвидении – однако что могло быть глупее и безумнее подобного шага? “Знание будущего способно убить быстрее, чем само будущее,” — подумал я, и тотчас же содрогнулся от мысли, что только что Тропецким мне самому была начертана дорога на эшафот.

Конечно, я не мог быть столь наивным, чтобы принять план, предложенный мне, за чистую монету. Даже если Тропецкий не лгал насчет оставленного в нейтральной Швейцарии царского фонда, то разве можно было со здравым рассудком надеяться, что в эти ожесточённые дни, в разгар всемирной титанической битвы, в которую вовлечены миллионы и в которой на кон поставлены судьбы и жизни целых народов, два каких-то жалких пилигрима, вооружённых малоубедительной и фантастической для большинства непосвящённых версией о ключах к мировому богатству, развернут орудия и изменят миропорядок? Не могло быть никаких сомнений, что вероятность даже не успеха, а хотя бы нашего выживания после обнародования соответствующей информации клонилась к нулю.

Однако даже если нам поверят – где гарантии того, что получив минимальные установочные сведения, германские асы шпионажа всё остальное не сделают сами, а нас не пустят в расход или заключат под вечный арест? С другой стороны, Тропецкий, заставляя меня предпринять в его интересах роковые шаги, возможно, держит в рукаве несколько козырных карт, которые способны спасти ему жизнь и сохранить свободу. Не исключено, что с каким-нибудь прицелом он прикроет и меня, однако гарантии в том нет. Если будет нужно – то он, не задумываясь, перешагнёт через любой труп, в том числе и через мой, о чём он, собственно, только что и говорил. И именно так, скорее всего, и будет.

В этом случае, правда, меня не должны растоптать сразу: необходимость игры с Москвой, способная дать Тропецкому гарантии безопасности, представляется похожей на правду, и я в этом деле могу оказаться ему полезным. Но в то же время у немцев в России есть масса собственной проверенной агентуры, и поэтому вряд ли в столь важном вопросе они положатся на человека, о связях которого с СССР в Берлине до сих пор не знала ни одна живая душа. Зато если по поводу этих связей у немцев возникнет хотя бы малейшее подозрение – мне точно несдобровать. Итого, Платон, у тебя полнейший цугцванг – что бы ты ни сделал, будет только хуже.

Или – рискнуть? Ведь вдруг богатство, о котором вещает Тропецкий, реально, и у меня тогда появляется шанс отщипнуть от него свою долю? Увы, но и этот вариант меня не устраивает, ибо моя личная жизненная программа давно выполнена и деньги мне не нужны. По большому счёту, я бы отдал их России – чтобы поскорее завершилась война и меньше родной крови пролилось. И тем самым были бы сбережены жизни и англичан, и немцев, и евреев – всех остальных, кому предначертано сгинуть в этой прорве. Но чтобы получить свою долю, необходимо идти с Тропецким до конца. А в этом случае наружу вылезут все прежние риски с практическим нулевыми шансами на моё выживание.

Тогда – скрыться, и опираясь на полученную информацию, искать царский фонд самому? Увы, сам я не смогу сделать ни шага, ибо без тайных ключей, которые Тропецкий, конечно же, бережёт как зеницу ока, в глазах всех я буду выглядеть умалишённым.

Итак, остается одно – отказать. Возвращается Тропецкий с прогулки, а я ему говорю, что так мол и так, милостивый государь, твоё предложение рассмотрено и не может быть принято. Отлично! Могу даже ничего не говорить и покинуть заведение немедленно. Его действия? Всё очевидно – скорее всего, в этом случае он не преминет расправиться со мной. Самый простой способ – спокойно приехать в Темпельхоф и перед обратным вылетом рассказать в пограничном отделе гестапо, что я – русский шпион. Другой вариант – просто меня прикончить, мало ли для этого существует способов! Даже если он не услышит от меня однозначного “нет”, но почувствует в моём поведении осторожность, то уже сегодня, ночуя в моём доме, он запросто может перерезать мне во сне горло. И отказать ему в ночлеге, отвезти в гостиницу – увы, тоже нельзя. Воистину какой-то заколдованный круг!

Время стремительно бежало, в моих пальцах догорала вторая сигарета, в любой миг Тропецкий мог вернуться, и мне надлежало принимать решение, как действовать. И в этот принципиальнейший момент я вдруг понял, что теряю волю.

Мои кисти обмякли; руки, доселе пребывавшие в напряжении, безвольно соскользнули с крышки стола, и я едва успел загасить и бросить в пепельницу окурок, прежде чем пальцы потеряли способность его держать. Мой рассудок пытался сопротивляться происходящему, но ничего не мог поделать – словно многопудовая тяжесть пала на моё существо и начала мягко, но неумолимо лишать меня всяческого движения и внутренних сил. Я почувствовал, как мои глазные яблоки закатываются куда-то вверх, откуда нельзя видеть, а сознание неумолимо погружается во мрак.

И буквально в самую последнюю секунду, когда я уже был готов потерять рассудок и провалиться в небытие, меня обожгла яркая искра случившегося внутри меня непонятного разряда. Меня буквально подбросило на стуле, я сразу же почувствовал твёрдость в руках, снова обрёл зрение, а мой мозг наполнился горячим желанием к действию. В тот же момент я понял, каким именно должно это действие являться: мне предстоит Тропецкого убить.

Вынужден признаться, что со времени моего последнего визита в Москву летом 1938 года со мной постоянно пребывали две ампулы, содержащие яд. В одной, отмеченной зелёной полоской, находился быстродействующий цианид, а в другой, имевшей полоску белого цвета, был особый новый яд, вызывающий необратимый сердечный приступ и полностью пропадающий из тела к тому моменту, когда его привезут для исследования в анатомический театр. Первая ампула была моим личным “последним патроном”, а вторую я получил по распоряжению заместителя Ежова для ликвидации одного видного берлинского журналиста. Эту ампулу мне выдали в секретном кабинете с наглухо зашторенными окнами, где на стене висел редкий фотографический портрет выступающего с трибуны Дзержинского, напротив которого зачем-то возвышался графин с водой. Тогда я вспомнил, что видел ту же фотографию в одном американском журнале, где говорилось, что остановка сердца Дзержинского могла быть спровоцирована особым ядом, подмешанным ему в разгар заседания ВСНХ…

Я не выполнил поручения по ликвидации журналиста, поскольку был убеждён, что тот играл положительную роль в начавшемся сближении Германии и СССР, и намеревался использовать связи с ним в свой дальнейшей работе. Думаю, что именно это и явилось причиной моей опалы. Зато у меня остался невероятный по силе и характеру действия яд, который я решил приберечь на “чёрный день”.

Если кто из читателей этого дневника готов моему рассказу поверить, то ещё раз хочу повторить, что решение убить Тропецкого принимал не я. Во мне как будто бы воплотился кто-то другой, взявший под свой контроль все мои решения и действия. Моя рука, наполнившись незнакомыми мне посторонними импульсами, непроизвольно потянулась к потайному карману, где были спрятаны ампулы, и при этом единственной проблемой, которую я мог продолжать осознавать своим прежним собственным разумом, была неочевидность извлечения ампулы с белой маркировкой. Если бы тот другой, вдруг вселившийся в меня, извлёк бы ампулу с цианидом, то жертва пала бы прямо здесь, за ресторанным столом, и характерный запах миндаля незамедлительно выдал бы во мне убийцу. Однако мой незнакомец, следуя одному ему ведомому плану, выбрал ампулу, не оставляющую следов. Не вынося её на свет, мои неподконтрольные пальцы сломали на ампуле наконечник, и когда я выливал её содержимое в оставленное Тропецким пиво, моё прежнее “я” лишь с удовлетворением отметило, что по стекляшке проходит белая полоса.

Вскоре Тропецкий, заметно повеселевший от пребывания на улице, вернулся и о чём-то меня спросил. Однако, находясь в прострации, я не понял обращённых ко мне слов. Не дождавшись ответа, Тропецкий вполне дружелюбно потряс меня за плечо – и тогда тот, другой, стал что-то говорить моими устами и моим голосом. Затем, повинуясь его неведомой воли, моя рука протянулась к бокалу с пивом. Тропецкий сделал то же самое, и тогда мы, слегка чокнувшись, выпили до дна.

Я рухнул на стул, поскольку всё внутри меня зашаталось, закружилось и поплыло. Я начал проваливать в какую-то тёмную бездну, как вдруг понял, что неведомый убийца покидает моё существо. Спустя несколько секунд оно вернулось под мой контроль, и я снова обрёл способность думать и говорить.

Меня более не интересовала ни судьба швейцарского богатства, ни моя судьба – я лишь видел перед собой пожилого и смертельно усталого человека, который ещё несколько минут назад убеждённо рассуждал, как он собирается управлять миром, а теперь, ни о чём не догадываясь, доживает свои последние часы. Мне стало безудержно Тропецкого жаль. Он никогда не был моим другом, но в этот момент я понял, что исповедовав мне свои тайны, он, сам того не ведая, вручил в мои руки и свою судьбу.

Кто готов поверить – прошу, поверьте: моими руками Тропецкого убила неведомая сила, на несколько минут всецело подчинившая себе всё моё существо. Эта же сила задержала жертву на необходимые для манипуляций с ядом несколько лишних минут и отвернула взоры остальных, кто находился в зале и кто бы мог мои действия увидеть. Возможно, все эти мои ощущения и шаги когда-нибудь заинтересуют психологов и врачей, и те найдут аргументы, чтобы меня оправдать. Однако я, не имея таковых, вынужден принять и принимаю это страшный и необъяснимый поступок на собственный счёт.

Я боялся взглянуть в пока ещё живое лицо человеку, которого только что убил. Он был спокоен и даже немного весел – видимо, моими словами, которые за меня произнёс тот другой, было согласие с его предложением. Я не стал дожидаться счёта, подозвал официанта и вручил ему заведомо больше рейхсмарок, чем мы могли проесть. Можно было уходить, однако Тропецкий неожиданно предложил немного задержаться.

Я понял, что он хочет дослушать до конца звучавшее со сцены ларгетто из четвёртого концерта. Эта перемена поражала – ещё совсем короткое время назад он открыто выказывал неприязнь к “мертвечине” старой музыки, а теперь будто зная, что прикоснулся к порогу смерти, зачарованно внимал баховской мелодии, страдающей и переливающейся затаёнными отблесками грусти. Можно было подумать, что тот неведомый, кто поставил жирную и окончательную точку в нашем с Тропецким разговоре, специально подгадал так, чтобы это трогательное ларгетто прозвучало для моего приятеля то ли в качестве последнего прощания, то ли искуплением за ошибки и напрасно произнесённые слова.

Размеренным аккордам старинного клавира восходяще вторили скрипки и альт, а низкий голос виолончели словно проводил под ними печальную черту ещё не свершившейся, но уже скорой и неизбежной утраты. Я тогда же подумал, что все мы, пока продолжающие жить, одинаково стоим в начале страшно долгого и тяжёлого пути, по которому отныне следовать миру, и при этом любые попытки этот предначертанный путь сократить или изменить – пусты и ничтожны. Подобно тому, как я неожиданно увидел догорающего на снегу молоденького унтер-офицера, который пока что безмятежно допивал за соседним столиком рейнвейн и что-то обещал своим любящим родителями, я также увидел и мёртвого альтиста, а следом – и разбитую в щепу виолончель, погибающую под руинами.

Позже я пойму, что после случившегося со мной в тот вечер я каким-то непостижимым образом обрёл дар узнавать и предвидеть будущее людей, находящихся от меня в непосредственной близости. Этот дар не окажется постоянным и большую часть времени будет пребывать вне меня, чему я сделаюсь несказанно рад – иначе моя скорбь, становясь известной окружающим людям, начала бы хоронить их раньше срока, отмеренного судьбой.

Во всяком случае, по дороге к моему дому, когда зазвучали сирены воздушной тревоги и нас остановил полицейский, чтобы предложить немедленно проехать в бомбоубежище, я наотрез отказался и предупредил его, чтобы он сам ни в коем случае не укрывался там. Не знаю, как полицейский решил поступить, но на следующее утро Берлин оплакивал добрую сотню жертв от прямого попадания в то самое укрытие советской авиабомбы.

Также перед тем, как рассудок окончательно вернулся ко мне, мне померещилось, что на короткий миг я вижу безжизненного Тропецкого, заваленного горой мёртвых тел. Разбирая затем эти инфернальные видения, я утешал себя, что таковым вполне мог оказаться его конец, если бы он в соответствии с высказанными планами обратился к руководству Рейха со своим безумным предложением. Хотя, возможно, эти мысли рождались и проносились в моей помутившейся голове ради собственного оправдания – так что не стану обольщаться.

В ту же ночь Тропецкий скончался от сердечного приступа. Ему сделалось плохо, едва мы поднялись в гостиную. Когда у него стала отниматься рука, я уложил его на диван, принёс подушки, воды и вызвал по телефону врачей. Из-за начавшегося налёта старенький “докторваген” добрался ко мне уже после того, как мой приятель испустил дух. А я, закрывший ему глаза и всё это время отрешённо дожидавшийся врачей при ярком электрическом свете, который во время бомбёжки полагается выключать, в момент, когда фельдшер официально сообщил мне, что Тропецкого больше нет,– я не смог сдержать слёз и разрыдался, словно ребёнок.

Видимо, в ту ночь моя привычная рациональность меня покинула, я был сентиментален, любезен и даже – насколько это могло считаться допустимым в моём положении,– честен с умирающим другом. Я отлично понимал, что этого человека, ещё недавно пытавшегося меня шантажировать и подчинить своей воле, я не имел оснований называть другом. Однако как только в Тропецком обозначилась малая капля беспомощности и простой человеческой натуры, он сразу же сделался для меня одним из тех немногих, кого я знал и помнил со стародавних гимназических времён, и в ком временами я различал собственное отражение.

В какой-то момент, когда Тропецкий начал особенно нестерпимо стонать от загрудной боли, мне показалось, что заглянув в мои глаза, он догадался, по чьей вине умирает. Тем более удивительным явилось для меня его явное и осознанное желание успеть сообщить мне известные лишь одному ему ключи от секретного царского фонда.

Для этого сперва он попросил принести из его саквояжа Библию, чем немало меня удивил – ибо заподозрить Тропецкого в религиозности я прежде никак не мог. Потрёпанный томик Библии оказался единственной книгой в его вещах. Это было редкое и ранее не попадавшееся мне издание, в котором русский синодальный текст построчно сочетался с текстом латинской Вульгаты.

Он принял книгу из моих рук и сразу же раскрыл её на заднем форзаце, где хорошо знакомым его почерком было выведено “Iesus Christus”, а ниже располагались колонки цифр, в окончании которых были обведены числа “73” и “117”, а ещё чуть ниже стояли единица и девятка.

— Учебник Амфитеатрова помнишь?— с сильным хрипом в голосе спросил он меня.

Конечно же, я не мог не помнить в своё время зачитанный до дыр учебник по популярной нумерологии Амфитеатрова, который ходил по рукам в гимназии.

— Тогда соображаешь, как надо считать?— видимо, не доверяя моей памяти, Тропецкий решился напомнить.— Выписываешь алфавитные номера латинских букв, потом берёшь их сумму и находишь арифметический код. Иисус – это единица, Христос – девятка, то есть, как и должно быть, альфа и омега, начало и конец. В сумме, между прочим,– снова единица как символ грядущего царства. Не забыл?

Я утвердительно кивнул. Тогда он начал быстро пролистывать страницы, и вскорости разыскав Книгу Екклесиаста, принялся внимательно вглядываться в мелкий шрифт в колонке с русским текстом.

— Вот, вот это,— ткнул он пальцем в нужный абзац, где затем поставил отметку ногтем.— Запомни: “Видел я рабов на конях..”. В Sacra Vulgata в этой фразе – одиннадцать слов. Отсюда пароль – одиннадцать кодов арифметических... Девиз – “Екклесиаст” и номер стиха “десять-семь”, то есть ещё два кода. Разберёшься?

— Спасибо. Я всё запомнил.

— Кроме тебя об этом не знает никто...

Я с благодарностью заглянул в его гаснущие глаза и понял, что жизнь уже покидает их. Тогда я обхватил его за плечи и покричал, проклиная себя за все прежние обиды:

— Герман, милый Герман! Не уходи! Скажи, какой банк? Каково название банка?

Но вместо ответа были только выдох и сдавленный хрип. Голова Тропецкого стала заваливаться назад, я опустил её на подушку и уже приготовился прощаться. Однако жизнь задержалась буквально на мгновение, и губы Тропецкого прошептали: “Лозанна, Банк Насьональ... В Москве побывай у...”

Он замолчал, но затем, словно вновь найдя в себе какие-то силы, попытался ещё что-то сказать про Москву или назвать одну или несколько русских фамилий,– однако уже было слишком поздно, его речь рвалась, затихала и вскоре прекратилась полностью.

В эти последние и страшные мгновения, когда, должно быть, его душа покидала тело, я испытал ещё одно новое и доселе неизведанное чувство. Я догадался, что посетивший меня в ресторане тёмный дух отнюдь меня не покинул, и что теперь во мне время от времени начнёт оживать и подниматься полный рост неведомый “чорный человек”, присутствием которого мне отныне предстоит выполнять чью-то неумолимую волю. Когда я закрывал почившему Тропецкому глаза, меня посетила робкая надежда, что чудовищная работа, взваленная на меня, теперь завершена, и дух сей согласится оставить меня в покое. Забегая вперёд признаюсь, что этого не произошло.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   29


©kzref.org 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет