Книга первая Шушкевич Ю. А. 2016 Исправленная редакция 2016 года + адаптация для html предыдущее издание



жүктеу 7.03 Mb.
бет14/29
Дата02.04.2019
өлшемі7.03 Mb.
түріКнига
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   29

Однако когда ближе к полуночи Борис предложил посмотреть документальный фильм Довженко об освобождении Украины, Алексей вновь почувствовал себя живым очевидцем тех событий. Не в силах оторваться от экрана, он вновь физически ощущал чужие страдание, отчаянье, жар и экстаз боя. А Петрович, забыв про недопитый портвейн, казалось, тихо и незаметно плакал.

“И всё-таки – почему я здесь? Зачем? Что и как именно я должен сделать?” — с вернувшимся напряжением подумал Алексей, когда фильмы закончились, и все, пожелав друг другу доброй ночи, разошлись по комнатам.

Второго мая около одиннадцати их разбудил Борис, сообщивший, что Мария, получив рано утром сообщение от подруги, неожиданно собралась и уехала в Петербург, где для неё в преддверии Дня Победы намечался ангажемент, а также обещали дать послушаться в одном из музыкальных театров. Борису же позвонил дачный сосед и также попросил срочно приехать, дабы бригада водопроводчиков могла перекрыть в его доме какой-то важный для ремонта трубы вентиль. Пообещав вернуться к вечеру, Борис доверительно поведал, что только что навёл справки насчёт документов – и с радостью готов сообщить, что паспорта готовы и в ближайший день-другой должны будут самолётом доставлены с Дальнего Востока. Но пока документы отсутствуют, он настоятельно просит друзей не покидать квартиры, тем более что в предстоящие дни в центре столицы намечается важное политическое событие, из-за которого “требования безопасности взвинчены до предела” и “ничего не стоит загреметь в каталажку”.

Надо сказать, что Алексей с Петровичем, согласившиеся на добровольное двухнедельное заточение, нисколько не чувствовали себя стеснёнными и ущемлёнными. Память о лихих событиях их первых дней в новом мире и об очаковской ночлежке оставалась более чем свежей, поэтому искушать судьбу без крайней необходимости совершенно не хотелось.

Когда дверь за Борисом захлопнулась, Петрович притворил окно и промолвил, опускаясь в кресло:

— И всё-таки, Алексей, я до сих пору не могу понять и объяснить себе – хотя уже столько времени прошло: почему мы утратили инициативу и находимся в пассивном ожидании, в гостях? Не опрометчиво ли со всем согласились? И как дальше будем жить?

— Мои мысли читаешь. Сам голову ломаю.

— Начнём с паспортов. До сих пор не могу прийти в себя от этой затеи.

— Затея и в самом деле дурацкая. Но разве у нас имеются другие варианты?

— Нет.

— Всё верно. Раньше бы сами нарисовали себе паспорт – и никакие патрули на страшны. Только теперь у них все люди и документы заведены в базы данных. Так что без официальных паспортов – нам никуда.



— Но платить за это по миллиону рублей!

— Согласен, многовато... Но иначе – как нам было поступать? Ходить по московским базарам и всех расспрашивать, где можно сделать подложный паспорт подешевле?

— Да уж... За три первых дня здесь мы три раза имели проблемы с милицией... тьфу, с полицией. А ведь когда-то – они были нам с тобой младшие братья. Кто бы мог подумать!

— Такого даже во сне не приснится… Поэтому, чтобы не загреметь в кунсткамеру, лучше потратиться. Чёрт с ними!

— С кем?

— С деньгами.

— А я думал – с Борей и Машей.

— Ну почему ж? Лично мне они даже премного симпатичны.

— Мне тоже. Только вот странные они немного.

— Почему странные?

— Потому что они не вполне похожи на людей, которые сейчас здесь живут. Какие-то подозрительно правильные.

— Ну и что? Ведь не все в этой нынешней стране такие же мерзавцы, как Лютов. Могут попадаться приличные и интеллигентные люди. Вот нам повезло – такие попались.

— Меня смущает, что в твоей квартире нам слишком часто везёт. В запертый подъезд впустили, консьержка спала, дверь в квартиру была открыта! Потом явились жильцы, немного поморщились, поломались – и вдруг сразу нам поверили.

— Но ведь отцовский тайник! Такая находка любого убедит!

— Понимаю. И всё-таки – не верю я в Борину искренность до конца. Что-то он не договаривает. Убей меня – но он точно снимет свою комиссию за наши паспорта.

— Но если с паспортами будет всё в порядке – какая разница? Он ведь использовал какие-то свои связи, сам шёл на определённый риск...

— А ты не думал, Алексей, что наши с тобой коллеги – я имею в виду тех, кого раньше звали чекистами,– пасут нас и ведут, как миленьких, от самого от Ржева? Видишь ли – сначала мой тайник извлекли, потом твой... Ты не думал, что они ждут от нас чего-то ещё? И поэтому так красиво и умно всё вокруг обставляют – вежливый брат с сестрой-красавицей, кино про войну, коньяки да портвейны...

Алексей немедленно посерьёзнел. Мысль об инсценировке со стороны своих бывших – тьфу, “будущих” коллег-чекистов, заинтересованных в информации, оставленной ему отцом, несколько раз посещала Алексея, однако допустить подобную возможность всерьёз он не решался. Ещё в первую же ночь он надёжно спрятал тетрадь среди собственных вещей, сказав Борису, что в ней – личная информация. Петровичу, да простит он его, Алексей также ничего не поведал. Этот момент неправды по отношению к боевому товарищу был немного тягостен, однако значимость информации, оставленной отцом, не позволяла столь легкомысленно раскрывать её даже самым доверенным людям.

И хотя он уже решил вполне, что в течение какого-то обозримого времени ему придётся посвятить Петровича в тайны царских сокровищ, делать это сегодня и сейчас он не был готов, намереваясь всё ещё раз хорошо обдумать. Хотя – кто знает!– вдруг Здравый смог разгадать его мысли? Или тайком прочитать тетрадь? А теперь элементарно проверяет “на вшивость”? Поэтому нужно сказать что-нибудь, абсолютно что-нибудь, лишь бы оно не являлось ложью!

— Если нас ведут, то делать это могут только те, кто нас воскресил,— ответил Алексей, тщательно подбирая слова.— А вот это дело, ты уж извини,– не человеческое.

— Но мы же можем даже не предполагать, какого уровня технологиями они сегодня обладают...

— Хорошо, пусть обладают. Но тогда зачем им было расставлять на нашем пути столько ловушек? Меня же хотели арестовать за убийство какого-то гангстера! А товарный эшелон – приди он на пять минут позже, нас бы взяли, как котят! И отчего мы маялись в Очаково, как робинзоны, а не жили в “Национале”?

— Не знаю. Ты не сердись, я же просто делюсь с тобой своими опасениями. А уметь теоретизировать об опасностях, пусть даже призрачных,– наше профессиональное свойство.

— Всё хорошо. А что тебе в хозяевах не нравится?

— Я же сказал – оба они как не от сего мира… Вот Борька – вроде мажор, повеса и алкоголик, а умён и совесть имеет. Странное сочетание.

— Чего ж тут странного! Ты думаешь – я не такой?

— Ты?

— Да, я. Просто я всегда был при деле, а он оказался за бортом. Должно быть, при капитализме оказаться за бортом – обычное явление. Он говорит, что после сорока человек здесь никому не нужен.



— С его-то связями? С “Мосфильмом”?

— А что – “Мосфильм”? Я разговаривал с ним об этом. Там теперь всё в частных руках, куча разных студий… Где нормальный продюсер – это, по-нашему, режиссёр, а где криминальный типаж – не разберёшься без стакана. Снимают в основном всякую похабщину, однако в последние годы, по его словам, начал расти интерес к советской истории. Я имею в виду – к нашему с тобой времени. Всё, что связано с НКВД, со Сталиным, с войной – всё сегодня пользуется повышенным спросом.

— Да, но тогда отчего же он не работает?

— А он как творческий человек не обязан ходить на службу каждый день. Работает вроде бы помаленьку, что-то пишет… Написал недавно киносценарий – “Красный Бонапарт”. О Тухачевском.

— Это по нему он с тобой консультировался?

— Ну да. Всё расспрашивал, был ли военный заговор в тридцать седьмом.

— А ты?

— Что я? Я лишь рассказал, как общался однажды с Тухачевским на даче у драматурга Сланского, который был приятелем отца. Это случилось где-то году в тридцать пятом: я был тогда ещё мальчишкой и всё пытался выведать у Тухачевского, какой будет война с немцами. А он отшутился, сказав, что к началу войны СССР будет иметь на вооружении боевые ракеты, и тогда Берлин сожгут за пару дней. Красивый, умный был человек, изъянов в нём я не обнаружил. Хотя – многого тогда мог не видеть и не понимать.



— А ты-то сам веришь в заговор?

— Как тебе ответить? И да, и нет. Да – потому что годом раньше на нашу общую беду в Испании удался заговор генерала Франко. Нет – потому что прежде чем рассуждать о заговоре, стоило бы разобраться в конфликте между Тухачевским и Ворошиловым. Они ведь элементарно не переносили друг друга. В том конфликте, думаю, и вся суть.

— Да, это дело тёмное. Поговаривали, правда, что наши вроде бы вскрыли на Транссибе японскую диппочту из Варшавы, а в ней – записи доверительных бесед с маршалом, сделанные японским атташе.

— Но если так – то почему же эти документы не опубликовали?

— Чтобы на следующий же день началась война с Японией?

— Да, ты прав, Петрович. Но как бы там ни было, Борису я ничем по теме Тухачевского помочь не сумел.

— А он сам – в своём сценарии – на какой позиции стоит?

— Считает, что заговор имел место.

— Молодец. Я тоже так считаю.

— Ну вот видишь! А ты говоришь – мажор!

— Мажор он есть. Только несчасливый и оттого немного странный. И сестра у него – тоже какая-то несчастливая. Всё, за что берётся – валится из рук и выходит ей боком.

— Это тебе Борис рассказал? Или она сама?

— Тут к цыганке ходить не надо, всё как на ладони. Родилась не в своё время. Эх, ей бы во время наше! Вторая бы была Изабелла Юрьева!

— Я тут как-то подумал, Петрович, и хотел с тобой посоветоваться: может, поможем ей немного деньгами? Её втянули в какую-то нехорошую историю и потом объявили, что она должна неким негодяям большие деньги.

— Сколько должна?

— Не знаю. А сколько, кстати, у нас осталось? Точнее – останется, когда рассчитаемся за паспорта?

Оказалось, что в распоряжении бывших разведчиков остаётся не так уж и много средств: рейхсмарки не в счёт, пять тысяч старых английских фунтов отправлены на экспертизу и вернутся нормальными деньгами – если ещё вернутся – совсем не скоро, рубли и евро, затерявшиеся в карманах одежды буржуев с Остоженки, почти все потрачены на еду, газеты и видеофильмы. А из суммарно шестидесяти пяти тысяч долларов, находившихся в “диверсионном” тайнике и экспроприированных у начальника стройки Лютова, после расчёта за паспорта на руках останется лишь пять. Негусто.

Правда, они совсем забыли про червонцы. Червонцев было 103 штуки, и для понимания современной стоимости этого сокровища Алексей в полной мере воспользовался технологиями нового века, справившись через компьютер. Оказалось, что золотые червонцы будут стоить порядка полутора миллионов рублей.

— Да,— процедил сквозь зубы Здравый,— раньше на эти деньги можно было вооружить батальон или целый год содержать на конспиративных квартирах партизанский отряд. А теперь – нам с тобой на подъём по семьсот тысяч едва ли хватит. Машеньке мы вряд ли поможем – по крайней мере, если помогать станем деньгами. А у тебя-то у самого – какие планы? Не век же нам в твоей бывшей квартире сидеть.

— Пока особых планов нет. Выправлю документы – осмотрюсь, попробую поездить по городу, пожить самому. А дальше – посмотрим. Я же историк, и хотел бы по этой свой специальности и продолжать.

— А жить где будешь?

— Где жить? Пока не думал.

— Очень зря, что не думал. Работу по специальности ты сможешь сыскать, боюсь, лишь в Москве, а жильё за зарплату историка обретёшь только в глухой провинции. Начальный капитал в столице за пару месяцев подчистую спустишь.

— Тогда что ж! Уеду из Москвы.

— Если уедешь – забудь про любимую работу.

— А если служебное жильё дадут?

— Сегодня – не дают.

— Хорошо. А у тебя у самого какие тогда планы?

— Разумеется, постараюсь из Москвы смыться. И чем скорее, тем лучше. Куплю где-нибудь в деревеньке домик – и стану мелкобуржуазным элементом. Авось протяну как-нибудь.

— Окулачишься?

— Ну да, вроде того. Хотя по духу своему я однозначно городской пролетарий. А может быть – даже и интеллигент. Когда-то лучше меня никто радиоприемники собирать и чинить не мог. Только вот техника теперь не та, и мне её уже не догнать… Поэтому, думаю, придётся уходить в сельское хозяйство.

Ничего не отвечая, Алексей прошёл на кухню и вернулся с картонным саквояжиком, содержащем несколько бутылок заграничного пива.

— Опять трофейное?

— Ну да, немецкое. Хочу кино посмотреть – не возражаешь?

В этот раз поставили на просмотр один из дисков со специально сделанными Борисом подборками документальных фильмов о событиях, происходивших в шестидесятые-семидесятые годы. Исторические кадры Карибского кризиса, лунной гонки и перекрытия сибирских рек надолго приковали внимание и отвлекли от неприятных мыслей. Часы пролетели незаметно, и когда подошло время ужина, то звонить в ресторан из экономии не стали, обойдясь остатками салатов и колбас со вчерашнего застолья. Отужинав, перешли на изучение восьмидесятых годов, начавшихся с помпезных похорон трёх генсеков и завершившихся развалом страны. Смотрели молча и напряжённо, не обмениваясь комментариями и стараясь получше запомнить каждое лицо и каждую деталь.

Где-то после одиннадцати вечера из прихожей послышался глухой перезвон ключей и звук отпираемого замка. Приехал Борис.

— Не скучаете? Я только переночевать. Завтра к восьми утра назад, водопроводчики трубу варить будут...

— Да ты бы остался на даче! Что за нужда себя гонять?— удивился Петрович.

— Да... можно было. Ну ничего. Нужна, видимо, порция общения с вами.

Алексей с Петровичем удивлённо переглянулись. Неужели для него столь важны эти во многом беспредметные разговоры на случайные темы? Неужели воскресшие друзья представляют интерес не с точки зрения какого-то долгосрочного замысла, в наличии которого они начали было Бориса подозревать, а нужны просто так, нужны лишь своим существованием и присутствием? Но тогда кто же этот человек?

Борис также, по-видимому, уловил неопределённость, обозначившуюся в их взаимоотношениях. Переодевшись и умывшись, он вернулся в гостиную с твёрдым намерением посвятить предстоящие ночные часы каким угодно беседам и выяснению позиций, но только не сну. Правда, от пива наотрез отказался, сославшись на то, что наутро ему садиться за руль.

— Кто-нибудь из вас прочитал “Архипелаг ГУЛАГ”? Я оставлял на полке,— поинтересовался Борис, когда очередной документальный диск завершился сюжетом о возвращении в Россию Солженицына.

— Не то, чтобы внимательно и до конца, – но просмотрел книгу вполне предметно,— ответил Алексей.

— И что скажешь? Похоже на правду?

— На девять десятых – правда. Но одна десятая – это субъективный взгляд автора, который он преподносит как истину и окончательную данность. Однако автор – настоящий мастер, поскольку умудрился свою личную позицию представить правдой всеобщей.

Ответ Борису понравился, и он широко и открыто улыбнулся:

— Если хотите знать моё мнение, то для меня Солженицын – большая сволочь.

— А вот это интересно!— отозвался из полутёмного угла Петрович.— Я хотя книгу Солженицына не читал, но немного в курсе. Так вот, казалось бы, всё должно было быть наоборот – мы, недобитые чекисты, против написанного им, а современный москвич – за. Или ты, Алексей, занимаешь центристскую позицию?

— В каком смысле – центристскую?

— В том, что в нашу с тобой “эпоху террора” добра и зла было поровну. Али как?

— Добра было больше. Я что-то, Петрович, тебя не совсем понимаю. Ты полагаешь, что действия Сталина необходимо осудить?

— Ха! Вот и ты, Алексей, попался в эту ловушку. А ведь её чертовски искусно придумали: если ты за Сталина, то значит и за репрессии, и нет тебе прощения в цивилизованном обществе. А самое-то главное – остаётся за кадром!

— Браво, Петрович, браво!— Борис вскочил и энергично провёл рукой по воздуху, обозначая верно найдённый окончательный ответ.— Именно так: главное – за кадром! Любая жизнь многопланова и многоцветна, и марать её единственным цветом – признак либо скудоумия, либо стойкой нелюбви к человечеству. Вот ты, Алексей, почему то, что ты назвал “личной правдой Солженицына”, не приемлешь?

— Насколько я сумел разобраться, Солженицын – человек неглупый, гордый и амбициозный. В сталинской системе он желал и ждал для себя чего-то великого – ну, например, лавров Шолохова или Толстого Алексея, а тут раз – и рухнул на грешную землю из-за неосторожного письмеца. Отсюда личная обида и крайняя нелюбовь ко всей эпохе... Вместо того чтобы разобраться в ней глубоко и честно, он всю её замарал ГУЛАГом. Вроде не было ничего другого, а только сплошные лагеря... Как психолог он этот трюк провернул гениально. А как писатель – я даже не знаю... Боюсь комментировать, поскольку не вполне в курсе того, как принято писать сегодня. Однако в мои годы его никто писателем не назвал бы. С другой стороны, журналистом его тоже не назовёшь – больно уж огромный пласт он поднял и перенёс на бумагу, прежде писатели за такое не брались.

— Тут не в писательстве дело,— вновь вступил в разговор Петрович, рассудительно поглаживая ладонью тщательно выбритый подбородок.— Спору нет, время было жёсткое и безжалостное. Чуть оступился, написал или сказал, не подумав, – и хватишь лиха. Но это происходило не оттого, что Сталин или кто-то другой так захотели. По-другому в ту пору просто не могло и быть.

— Солженицын и вслед за ним миллионы по всему миру считают, что могло.

— Ну и пусть себе считают! Сегодня людям даже невозможно представить, какой страшной и дикой была наша реальность! При царе едешь по России – вокруг, в основном, благородная публика, дворяне, купцы, попы с попадьями... Кресты золотые! А вся основная масса народа была заперта по бесконечным деревням. И не просто заперта, но ещё и придавлена гнётом социальным и религиозным. А после революции вот что получили: благородная публика исчезла, народ из-заперти хлынул и заполонил всё, что только можно. Население одной Москвы выросло в пять раз, если не ошибаюсь, трамваев не стало хватать! Это здорово, конечно, но при этом на одного мечтателя и романтика коммунизма стало приходиться по три натуральных бандита, садиста и хама. И в придачу религию, которая их худо-бедно сдерживала, отключили и объявили бредом. В двадцатые, если помнишь, днём на улицу страшно было выйти! А уже перед войной – чистые, нарядные города, розы в клумбах, театры, кино! Кто-нибудь сегодня понимает, что произошло, отчего такая перемена?

— В конце двадцатых я два года жил с отцом в Париже,— задумчиво произнёс Алексей,— однако представление имею.

— Догадываюсь, Петрович, куда клонишь,— ответил Борис,— но ты сам лучше доскажи.

— Хорошо, досказываю. Все перемены состоялись не потому, что были успешно выполнены сталинские планы и пятилетки, а потому что мои коллеги с наганом в руке и голимым чаем в животе, чтобы поменьше спать, день и ночь вычищали всю эту дикость, всю эту отрыжку человеческую... Не старорежимных профессоров и политических разных оппонентов, а именно эту хулиганскую и бандитскую мразь всего прежде. Вязали, строили и отправляли на перевоспитание – прокладывать каналы и тайгу валить. Выполняли эту чёрную и неблагодарную работу для того хотя бы, чтобы нынешние бабушки, когда они становились студентками, могли спокойно вечером дойти из института до общежития. Понимаешь, Борис? Я не говорю про тридцать седьмой и тридцать восьмой годы, когда эта система наша дала сбой и стала уничтожать тех, кто ей служил,– давай смотреть на то, что было до и после. Ведь если бы вся эта чёрная масса победила и захватила страну, то не было бы теперь ничего! Гитлер ведь и рассчитывал, что встретит в России именно таких. Похвалялся, что передавит их гусеницами и установит новый тысячелетний порядок. А если бы он в тридцать девятом приехал бы в Москву сам, а не посылал Риббентропа, то увидел бы, что очистительную работу мы уже сделали. Я имею в виду НКВД. Причём сделали филигранно. Негодяев убрали, а лучших вытащили на свет, дали возможность работать, раскрыться... И коли не война, которая всех этих лучших и выкосила, жил бы ты сегодня, Борис, в самом светлом и справедливом государстве планеты.

— Полностью с тобой согласен, Петрович,— ответил Борис.— Только думаю, что кроме хулиганья вам стоило бы покрепче поработать с политическим классом.

— А вот здесь я не очень понимаю. Поясни-ка.

— Что пояснять-то? Мало вы врагов народа расстреляли. Точнее – много погубили случайных людей, а настоящих врагов оставили жить и работать. Тогда это как-то обошлось, но зато потом, уже в наши дни, привело к катастрофе. И сегодня у нас в России уже весьма многие рассуждают в том ключе, что если бы Сталин довёл чистку до конца, то не было бы с нами нынешнего позора. И что рано или поздно, хотим мы того или нет, придётся чистку повторять. Только теперь, скорее всего, в более кровавых масштабах.

Борис закончил говорить, и возникла небольшая пауза. Алексей молча сходил за пепельницей и закурил. Петрович, к которому была обращена сентенция Бориса, немного покашлял и ответил негромким голосом:

— Вот чего не ожидал – так это встретить в вашем прекрасном мире желающих повторить нашу мясорубку.

— Этот мир только внешне выглядит прекрасным,— спокойным голосом ответил Борис.— Он построен на вопиющей несправедливости и давно прогнил. Страной правят подлецы, не имеющие никаких идей, кроме желания обогащаться и купаться в наслаждениях. Пока наш наивный и добрый народ всё это терпит и чего-то ждёт – то ли их вразумления, то ли Божьего гнева. Но если вразумления нет, а Божий гнев запаздывает или не приходит вовсе – то совершенно объективно возникает потребность в терроре. Возникает не потому что я, такой вот кровожадный Борис Кузнецов, жажду напиться кровью лжецов и негодяев, а оттого что эти негодяи сами открыли двери для отмщения, и кто-то должен в них первым войти! И если это выпадет сделать мне – я не буду комплексовать и бояться, что развязав войну, пострадаю сам. Война на то и война, что пули летят в обе стороны и часто ранят невиновных. Ещё раз: я боюсь об этом думать, но всё идёт к тому, что кое-кому из нас придётся завершить то, что не успели сделать вы.

— А что мы не успели?— поинтересовался Петрович.

— Не добили разных жадных и слабохарактерных типов, дети и внуки которых затем устроили в стране перестройку.

— Снова не понимаю! Если ты говоришь про политических – я для тебя плохой собеседник. Я никогда по политическим делам не работал, и слава Богу. Хотя и хулиганьём с кулачьём занимались тоже другие товарищи, это я сейчас себе их доблесть приписываю. Мы же больше действовали по белоэмигрантам, буржуазным националистам и прочей подобной публике. Но у этих клиентов, поверь, была своя сильная идея. Иногда зацепляли кое-каких троцкистов – ты уж извини, но слабохарактерными людьми их никак не назовёшь! Да, мышлением они обладали своеобразным. Думали о чём угодно, но только не о стране и людях. Однако их вере и твёрдости любой большевик мог бы позавидовать. И если бы Троцкий Сталина одолел – крови народной пролилось бы куда более.

— Разве? А я считаю, что именно потомки недобитых троцкистов захватили власть, разрушили Союз и теперь ведут страну к “глобальной гармонии”. Раньше это называлось мировой революцией. Теперь – глобализованным миром под руководством США.

— Ты, Борис, что-то путаешь. Я многих из этих троцкистов знал лично. Прав ты в том, что они наш Союз не ценили, им нужен был весь земной шар. Но вот утверждать, что они так вот взяли – и все скопом продались мировой буржуазии, её штабам, разведкам – не верю. У них ведь своя, отдельная вера была. И эту веру они имели неистовой, страшной силы. Поэтому часто случалось, что совершенно невиновные люди страдали только лишь из-за того, что имели столь же сильные убеждения. У нас в одно время в троцкисты записывали всех, кто был наркомвоенмором Троцким в Гражданскую отмечен – а это почти все поголовно красные командиры, выросшие до военачальников. Их через одного в конце тридцатых и положили – явный перебор. А их дети в войне с фашистами в первых рядах пали. Так что развалить страну они не могли никак. Разваливали страну не внуки троцкистов, а внуки мещан и недобитых кулаков. И недобитые мною националисты с ними в придачу. Извини, но я именно так считаю. А ты, лейтенант, как полагаешь?

Алексей ответил не сразу – было видно, что разговор ему не вполне приятен:

— Согласен я только с тем, что время было неимоверно жестоким. Боюсь, сегодня эту жестокость никто не может даже вообразить. Тогда весь мир, как во времена альбигойских войн, виделся расколотым на добрую и злую половины. А в таком мире невозможно не замараться, невозможно оставаться чистым. Ведь чтобы оставаться чистым, надо было либо перестать действовать вообще, либо умереть.

— А где, по-твоему, было зло, а где – добро?— поинтересовался Борис.

— Их невозможно разделить. Просто невозможно. Я же сказал – представить то время сегодня попросту нельзя. Даже я сам начинаю теряться и перестаю понимать, как всё было на самом деле. И вы все лучше эту затею бросьте. Есть факты, есть события, есть судьбы людей – вот на них и смотрите. А оценки раздавать – нет, не наше это право.

— Но ведь оценка всё равно будет вынесена!— не унимался Борис.

— Кем?

— Ну хотя бы в предварительном порядке – апостолом Петром, что стоит с ключами перед дверьми царства Божия.



— Вряд ли. Хотя,— Алексей на минуту задумался,— очень возможно, что в рай пригласят совсем не тех, кого мы ожидаем там увидеть. Если судить не по чистоте, а по порядочности. Чистеньким, я уже сказал, остаться в наше время было невозможно. А вот порядочным – да. И таких порядочных людей было достаточно много. В том числе – и на самом верху.

— Лейтенант прав,— подтвердил Петрович.— Когда любой донос мог оборвать любую жизнь, люди поначалу пытались замкнуться в себе, но затем – наоборот, начинали крепко друг за друга держаться. Понимали, что по другому нельзя. Оттого если кто-то попадал в неприятность, то обычно тянул за собою весь свой круг. Но чаще, мне кажется, этот круг не губил, а выручал. И если б не война, то таких кругов, таких сообществ людей порядочных развилось бы куда больше, и они со временем покрыли всю страну, физически вытеснив негодяев и прочую с ними плесень. Поэтому надо бы, Борис, чтобы сообщества подобные возникали сегодня, и от них круги пошире бы расходились. Тогда и террор новый не потребуется.

Борис ухмыльнулся:

— Но ведь сообщества порядочных стали возникать именно в условиях террора, чтобы честные люди могли ему противостоять!

— Ах, чёрт! Я всегда был слаб в схоластике. Но тогда что прикажешь делать?

— Сначала – безжалостный и беспощадный террор против правящей верхушки и коррумпированных нуворишей,— рассудительно и спокойно, словно говоря от чём-то давно продуманном, осмысленном и очевидном, резюмировал свою позицию Борис.— То есть уничтожение нынешней политической и экономической элиты, как они себя сами называют. Затем – быстро и энергично строим гражданское общество, организуем и развиваем все эти сообщества порядочных людей, профессионалов, мастеров и прочее. А на третьем этапе – возводим новую экономику и новое государство. Ведь к тому времени, когда начнёт заканчиваться нефть и существующий мировой экономический порядок однозначно рухнет, уже нельзя будет твердить, что Америка или Европа – образец-де для нас. Снова придётся всё выстраивать заново, снова будет езда в незнаемое, как у Маяковского. Я считаю, что именно такая перспектива – сегодня единственный шанс для России.

— А без террора на старте никак не обойтись?

— Хотелось бы обойтись. Но боюсь, что по-мирному не выйдет. Надо просто сделать так, чтобы террор не вышел за рамки и не начал косить невиновных.

— В годы французской революции так, как ты хочешь, тоже ведь не вышло,— возразил Алексей.— Тогда все думали, что как только перебьём негодяев, всех этих ennemi du peuple [врагов народа (фр.)],– так и начнётся прекрасная жизнь. Но на деле выходит, что если запустить реакцию насилия, то она будет длиться до тех пор, пока в ней не сгорят все, кто на момент её начала что-то из себя представлял. Это как деление урана – если реакцию запустить, то она не остановится, пока в ней не сгорит весь уран. Огонь террора остановит только следующее поколение, которое придёт на смену уничтоженному. Похоже, такое вот новое поколение и спасло страну после тридцать седьмого года, остановило тот маховик… Ну а если брать шире – то мы, друзья дорогие, сейчас залезли с вами в такие проклятые вопросы, от которых лучше держаться в стороне. Добро и зло разделены только в церкви. В жизни развести их невозможно, и тот, кто этого не понимает, способен распахнуть самые страшные бездны...

— Ты правильно сравнил насилие с делением урана,— ответил ему Борис.— Но эта реакция не обязательно приводит к взрыву – её давно научились замедлять и контролировать. Так же и здесь: имеется, имеется механизм, позволяющий контролировать насилие!

— Какой механизм?

— Самый элементарный – культура! Культура не в смысле набора знаний, а как эстетический код... эстетический код, отрицающий пошлость! Ведь пошлость – это стремление убедить себя в какой-то момент, что все проблемы решены, что тебе хорошо, и так далее. Relax and enjoy [расслабься и получай удовольствие (англ.)]! Пошлый человек, заняв место негодяя, немедленно станет таким же, и у других неизбежно возникнет желание с ним расправиться. Уничтожим пошлость – уничтожим основу для зла внутри себя. И тогда зло, приходящееся ответом на другое зло, быстро прекратится.

— То есть ты предлагаешь...

— Я предлагаю,— воодушевлёно подхватил Борис, решительно поднявшись из кресла,– впервые в человеческой истории в основу социальной революции положить настоящую, высокую культуру! Раньше подобное было невозможно хотя бы потому, что миллионы людей, которые вынуждены были пахать землю и заниматься тяжёлым и грязным трудом, объективно не имели к культуре доступа. Но сегодня мы вовсю приближаемся к новому миру, в котором этого привычного труда не останется, всё будут делать машины, роботы, компьютеры. Технический прогресс уже сегодня вовсю выталкивает людей в области, где нужно работать головой, мечтать, думать о великих вещах, о Вселенной, о Боге... Но вместо того, чтобы впервые со времен изгнания Адама дать людям возможность заниматься подобными прекрасными вещами, приближаясь к Творцу, нынешние хозяева жизни делают всё, чтобы превратить их в дебилов.

Борис остановился на секунду, вытер ладонью пот со лба и продолжил:

— Самое страшное сегодня состоит в том, что эти негодяи убивают в людях саму возможность преображения. Раньше человек мог, оказавшись даже в самой жуткой ситуации, оставаться внутри самим собой... например, рабом в каменоломне распевать про себя Stabat Mater или читать сонеты Петрарки. Сегодня в каменоломнях работают машины, а высвободившихся людей распределяют по каким-то бесконечным ячейкам, офисам, точкам сервиса, подчиняют всевозможным регламентам, кодируют, оскопляют, лишают возможности самостоятельно думать… Школьные программы переделывают в расчёте на дебилов, в вузах учат, в лучшем случае, функциональному ремеслу. Телевидение и массовая культура выбивают у людей последние мозги, а остающиеся – постоянно промываются рассказами про “ужасы сталинщины” и всех революций вообще. То есть: сидите себе, граждане, спокойно и жрите, всё равно всё уже решили без вас! Но те, кто так придумал – глупы. О, как же они глупы! Они уверены, что революции случаются исключительно от отсутствия хлеба и зрелищ. А ведь можно сделать так, что революция возникнет как культурный феномен. Как протест против пошлости и гламура. Против их сытости и самодовольной влюблённости в себя. Никто не будет ходить на митинги и бегать cо знамёнами, некого будет в подполье ловить! Взрывная энергия начнёт накапливаться подспудно и незаметно, однако когда рванёт – удар придётся точно по адресам негодяев, по выстроенным ими лживым институтам! Если силу сконцентрировать, она сокрушит всё. А то, что произойдёт потом, окажется чем-то новым и прежде невиданным – диктатурой чести! Власть возьмут те, кто сохранил в себе культуру и благородство. В мир явятся другие смыслы. Люди поймут, что теперь они по-настоящему освобождены, поскольку смогут, не заботясь о куске хлеба и крыше над головой, начинать задумываться о вещах вечных, творить, разговаривать с Богом... А негодяев даже расстреливать не придётся – погрузим всех на пароход, да вывезем куда-нибудь на Мозамбик или в Таиланд.

— Только Сиам без вины обидим,— Петрович прервал Бориса.— Я бы кое-кого наказал бы и посильней. Но в целом – докладчик рассуждает верно. Особенно этот момент с культурой важен. Гляди, Алексей: диктатура со стороны нового благородного ядра – она и конструктивна, и возможна технически. Деникин в своё время с горской офицеров едва Москву не взял... Он проиграл лишь потому, что с ним была публика уходящая, их благородство являлось традицией, наследованием, чем ещё угодно, но только не собственным результатом. У нас тоже имелись свои идеи благородные, но они при этом были значительно свежей. Красная эстетика тогда разгромила белую. А здесь сегодня всего лишь культура должна победить не-культуру. Такое осуществимо, я не вижу противоречий. Тем более что подобные люди сразу же составят то самое новое поколение, которое пресечёт террор. Правильно я рассуждаю?

— Возможно,— ответил Алексей,— но только кто же тогда террор начнёт?

— Наверное, эта роль отводится нам,— широко улыбаясь, произнёс подобревший Петрович.— Иначе зачем мы явились сюда спустя столько лет?

Борис тоже расхохотался:

— Тогда что будем делать?

— Как что?— повеселев, ответил Алексей.— На вопрос “Что делать?” ответ, как известно, один: создавать революционную организацию!

— Во втором-то часу ночи?— не согласился Здравый.— Чтобы главному революционеру, не выспавшись, с утра ехать на дачу чинить водопровод?

Потому, ещё немного пошумев, все пришли к выводу, что пора спать. Когда Борис удалился в свою комнату, Петрович подмигнул Алексею:

— Вот и разрешился вопрос, кто кому и для чего нужен. Наш друг, конечно, никакой не революционер и не террорист, до Робеспьера или Савинкова ему далеко. Он – личность творческая, романтик, а все романтики – законченные бунтари и ниспровергатели. В нас же он нуждается для вдохновения. Не знаю как тебя – но меня такой поворот вполне устраивает.

— “А он, мятежный, просит бури...” Что ж! Я не против, но только боюсь, что сегодня о красоте и силе этой бури нам придётся, в основном, рассуждать на тихом берегу, в мягких креслах и под хороший аперитив,— согласился Алексей.— Но как бы там ни было, мы с Борисом вполне подходим друг для друга. Так что поздравляю: решение оставаться до поры вместе – естественный выбор обеих сторон. Естественная, так сказать, связь времён.

Естественная связь времён! Как важно иногда найти точное определение своему состоянию, чтобы вместо тревоги за опрометчивый шаг, неосторожное слово или ошибочное умозаключение могло прийти чувство спокойной уверенности в том, что всё совершено правильно, что друзья тебя понимают и что впереди – широкая и ровная дорога, по которой отныне можно шагать, не задумываясь об обязательствах!

И хотя в положении наших героев пока ещё ровным счётом ничего не поменялось, Алексей долго не мог заснуть, испытывая от предвкушения неведомого, но оттого прекрасного в своей непредсказуемости грядущего той же силы восторг, что переполнял сердце под высоким звёздным небом на платформе товарного эшелона, переносившего его из ржевской глуши в сверкающую и полную новой жизни столицу.


* * *
Через несколько дней вынужденное затворничество наших героев завершилось – в Москву авиарейсом с Дальнего Востока доставили паспорта.

Борис тщательно изучил привезённые документы на предмет подлинности и отсутствия, как он выразился, “скрытых дефектов”, после чего торжественно вручил законным владельцам. Как и было обещано, таинственный посредник с фамилией Михельсон помог изготовить в подарок два заграничных паспорта. Алексей с Петровичем, словно дети, долго вертели в руках новенькие краснокожие документы, вчитываясь во все записи и улыбаясь собственным фото. Когда же курьер, забрав с собой остаток денег, покинул квартиру, Борис протянул друзьям две блестящие розовые корочки:

— А это уже подарок от меня – водительские права. В наши дни без автомобиля не обойтись. Поэтому вспоминайте – а лучше всего – изучайте заново дорожные правила!

Получение столь важных документов было решено обмыть, так что предстоял первый полностью легальный выход в город. Борис придирчиво проконтролировал, чтобы в одежде его друзей не имелось необычных и привлекающих излишнее внимание деталей, для обеспечения чего ему пришлось отдать кое-что из собственных вещей.

И хотя на протяжении всех дней, проведённых в квартире на Патриарших, там почти не закрывались окна и приходящий свежий воздух постоянно напоминал об улице и весне, первые же секунды после выхода из подъезда по-настоящему ошеломили и заставили сердца биться сильней. Высокие старые липы, которые Алексей прекрасно помнил со времён своего детства, давно оделись в роскошный светло-зелёный наряд, воздух был наполнен ароматом листвы вперемешку с отходящим запахом талой почвы, который в лесу под Ржевом и в Очаково был вездесущ и прочно врезался в память.

Предложение Петровича поискать пивную или организовать импровизированный стол с выпивкой и закуской прямо на садовой скамейке возле пруда Борис отверг, сославшись на крайнюю нежелательность нарушения общественного порядка в предпраздничные дни, когда центр столицы переполнен полицией. Поэтому было решено, двинувшись по переулкам без особого плана, найти и остановиться в первом же приличном ресторане.

Запланированное мероприятие справили в небольшом уютном заведении с итальянской кухней, ограничившись скромным столом с салатом, двумя видами пиццы и бутылкой красного вина. Когда трапеза подходила к концу, за окном потемнело, послышался громкий шум весеннего ливня, и следом торжественно и величаво прогремели раскаты майского грома. Эти раскаты напоминали приветственный салют, они не были страшны и звучали завораживающе весело. Вскоре, словно желая подчеркнуть случайность и преходящесть ненастья, из-за неплотных рваных облаков легко пробился и с триумфальной основательностью осветил городские стены и сверкающий асфальт широкий и яркий солнечный луч.

Излившаяся с небес вода без следа ушла, тротуары начинали быстро подсыхать, и посему планы по скорому возвращению в квартиру сменились согласным желанием прогуляться по столичному центру.

С восторгом и трепетом Алексей ступил на знакомые с детства камни Тверского бульвара, направляясь к Страстной, чтобы оттуда живыми глазами увидеть не менее любимую им Тверскую. Немало удивившись переезду памятника Пушкину на противоположную сторону Тверской улицы и заставив своих спутников непременно навестить Елисеевский гастроном, он увлёк их далее в сторону Моховой и Кремля. По пути было отмечено отсутствие сгинувшей без следа Филипповской булочной. Хорошо знакомое по прошлым времена общежитие Коминтерна в гостинице “Люкс”, где он когда-то одалживал у Мориса Тореза книжку Сартра, ныне стояло полуразобранным и затянутым строительной сеткой; также было выявлено, что на площади, где раньше находились Первый книжный магазин, ресторан “Арагви” и снесённый незадолго до войны обелиск в честь революционной свободы, теперь возвышается державный монумент князю-москвичу. Неподражаемый Дом связи, Центральный телеграф, пребывал на старом месте, однако в окружении многочисленных рекламных щитов более не имел прежней основательности и коренастости. А вот проезд Художественного театра, в котором когда-то располагалось множество писательских квартир, в одной из которых – у поэта и бывшего футуриста Асеева – он не раз бывал в гостях вместе с родителями, сразу же порадовал неизменностью вида и запретом на движение автомашин.

Проходя по столь же разномастно изменившейся Большой Дмитровке, Алексей не мог не задержать внимание на облепленном афишами здании театра оперетты, в котором когда-то, в незапамятные дореволюционные сезоны, выступала в опере Зимина мама его фиалкоокой Елены. Заглянув ради интереса в вестибюль станции метрополитена “Охотный ряд”, сохранивший достаточно много из довоенного декора и внутреннего устройства, и затем свернув на Театральную площадь, он пожалел, что из ниш метрохолла исчезли гипсовые атлеты, когда-то служившие едва ли не главной приметой этой части уличного пространства.

Зато сама Театральная площадь порадовала прежней открытостью и классичностью форм, незримо стягивающихся к зданию Большого театра и затем экстравагантно разрываемых готическим модерном ЦУМовского дома. Однако отсутствие трамваев с их уютной неторопливостью явно пошло площади во вред, и бесконечная вереница машин, отныне непрерывным потоком протекающая сквозь неё, необратимо свидетельствовала о новых временах. Деревья в сквере напротив Большого были заменены на новые, а на месте многоярусной клумбы, на вершине которой с наступлением тёплых дней в прежние времена выставляли кадушку с пальмой из театральной оранжереи, теперь вовсю бил фонтан.

На соответствующую реплику Алексея Борис со знанием дела ответил, что фонтан у Большого был сооружён сразу же после войны, а на его отделку пошёл особый шведский гранит, привезённый гитлеровцами для памятника свой несостоявшейся победе. Однако на намерение Алексея подойти поближе и потрогать этот легендарный гранит рукой Борис усталым и равнодушным голосом всезнающего гида проинформировал, что несколько лет назад фонтан разобрали и полностью заменили.

— Но гранит, конечно же, должны были сохранить!— безапелляционно возразил ему Петрович.

— Увы.


— А что же с ним случилось?

— Его украли.

— Как?

— Обыкновенно,— словно о чём-то очень будничном ответил Борис.— Только, ради бога, не удивляйтесь, это ещё не самый худший вариант. Всё-таки новый фонтан и смотрится неплохо, и даже работает...



Затем они поднялись к Лубянской площади, красочно декорированной ко Дню Победы. Петрович замедлил ход и молча обвел взглядом группу высоких зданий с её противоположной стороны, за разностильностью фасадов которых неуловимо угадывалась общность архитектурного замысла и подчеркнутая закрытость от шумливой уличной суеты.

— Да, разрослось наше гнездо,— произнёс Петрович, остановившись и немного помолчав.— Нас когда-то здесь было куда меньше. Но отчего-то фонтаны тогда не крали!

— Не только не крали, но даже и помыслить о подобном не могли!

Пройдя по Большой Лубянке до начала Кузнецкого моста, Алексей обратил внимание Бориса на здание бывшего Наркомата иностранных дел, перед входом в который с неизменной гримасой на лице в нелепом возбуждении стоял на полусогнутых ногах бронзовый дипломат Воровский. Глядя на памятник, Борис попытался сморозить что-то умное о непостоянстве канонов красоты и мужественности.

— Зато есть постоянство борьбы с радикулитом!— удачно пошутил Алексей под всеобщий одобрительный смех.— Хотя если серьёзно, то именно в этом здании я когда-то представлял свою будущую работу. И здесь же трудился мой отец. Отсюда, надо полагать, он отбыл в свою последнюю командировку. Наверное, из вон того подъезда, как обычно, выходил...

Но вместо того чтобы свернуть и подойти к подъезду поближе, Алексей молча двинулся по улице вверх, остановившись напротив бывшего сорокового гастронома.

— Интересно, кафетерий и буфет с разливным пивом там остались?— спросил он у Бориса.

— Сколько живу — не помню. Хотя, когда был школьником, бегал туда пить молочные коктейли.

— Ты ещё, Лёша, расспроси-ка его про профитроли с форшмаком из керченских сельдей, про раковый суп со стерляжьим расстегаем и про шнельклопс церемонный из хребта черкасского быка,— с горячностью поддержал кулинарную тему Петрович.— Не знаю как вы, товарищи, но после сегодняшней скудной и символической пищи итальянских бедняков я бы от чего-нибудь подобного не отказался!

— Мы же, Петрович, в своё уже рассматривали этот вопрос и решили закрыть его в “Национале”. Насколько помню, все голосовали за данное предложение единогласно…

— Согласен, но всё-таки прежде чем у нас появиться повод туда сходить, хотелось бы что-то сожрать! Гуляем-то, поди, уже битый час!

Тогда решили погулять ещё немного, дабы аппетит распалился посильней. Настроение у всех было приподнятое, однако когда вздумали свернуть в Варсонофьевский переулок, чтобы выйти к Рождественке, Петрович неожиданно замедлил ход – и как могло показаться, нервно и неловко подёрнулся всем телом. Затем, сплюнув и потупив взор, перешел с правой стороны на левый тротуар и значительно ускорил шаг, словно желая поскорее покинуть это место.

— Что-то не так?— спросил его Борис, догоняя.

Петрович ничего не ответил, и только дошагав до Рождественки, отдышался и сказал:

— Здесь была моя лаборатория.

— Что-то случилось?— не понял Борис, испуганно взглянув на подоспевшего Алексея.

— Нет, просто не хочу больше появляться в этом месте,— отвечал Петрович, понемногу успокаиваясь.— Не знаю почему – но не хочу. Наверное, слишком много времени прошло, или я стал другим. Вспоминать могу, а вот находиться здесь – нет. Пойдёмте дальше, Москва ведь большая!

Предпраздничная Москва напоминала огромную, разноцветную и стремительную воронку, готовую затянуть в свой круговорот любого, кто оказывался внутри неё без ясной и чётко обозначенной цели, праздным ли гулякой или утомлённым странником. И поскольку положение наших друзей в полной мере отвечало этому состоянию, прогулка затянулась. Через Петровку и Столешников, поразившие неофитов витринами наиболее изысканных столичных магазинов, уже затемно они вновь выбрались на бывшую Страстную площадь, где Борис предложил утолить разгулявшийся аппетит в “буржуазной столовой Макдоналдса”.

Сытный американский ужин руками из картонных коробов – несмотря на изначальный скепсис – вполне пришёлся по душе, не понравилось только отсутствие спиртного. Из-за позднего часа торговлю алкоголем в магазинах уже прекратили, поэтому ничего на оставалось, как отправляться на поиски недорогого кафе. Таковое было найдено возле Старой Триумфальной. Затем Борис поймал такси и организовал поездку сначала по ярко иллюминированному Садовому кольцу, затем – к Воробьёвым горам, откуда они долго любовались прекрасной ночной панорамой.

По пути назад, в районе Калужской заставы, остановились ещё в одном месте, чтобы заглушить жажду свежим пивом с обворожительно нежной и ароматной малосольной фарерской лососиной, затем пили кофе на Новом Арбате в непонятном заведении из стекла, напоминающем трёхмерную трапецию, где на каждый столик приходились две полуголые официантки с накрахмаленными игривыми передниками и чудовищного вида ожерельями из красных кораллов. Затем пытались штурмом прорваться в заведение, которое, по убеждённости Бориса, должно было располагаться на крыше одной из центральных гостиниц и иметь потрясающий вид на Кремль,– однако заведение то ли было закрыто, то ли в нём не было свободных мест, и из гостиницы их попросили. Наконец, после всей этой круговерти предстоял ещё один тур по залитым разноцветными огнями полупустым магистралям, эстакадам и тоннелям никак не желающей засыпать ночной столицы.

Лишь около трёх часов ночи таксист остановил машину возле дома в Малом Патриаршем, и наши странники, поздоровавшись с разбуженным хмурым консьержем, вернулись домой.

* * *
Следующим утром, а точнее – когда уже было за полдень,– Борис уехал по делам, пообещав вернуться лишь поздно вечером. У Петровича давно имелся план посетить городской адресный стол на Краснопролетарской, в котором, по его убеждению, представлялось возможным навести справки по старым адресам родственников и знакомых, чтобы, быть может, кого-нибудь из них разыскать. Алексей к подобной затее отнёсся без энтузиазма, поскольку тесных родственных отношений его родители ни с кем не поддерживали, немногочисленные друзья семьи давно умерли или погибли, а налаживание связей с их потомками, живущими теперь в совершенно иной вселенной, не имело ни малейшего резона.

Поэтому когда все разъехались по своим делам, Алексей решил не предавать себя вновь добровольному заточению, и отправился на прогулку.

Утренняя дымка, обещавшая дождливый и влажный день, к обеду начала постепенно рассеиваться, облака посветлели и поднялись высоко в небо, то и дело расступаясь под лучами яркого майского солнца. В прекрасном расположении духа Алексей перекурил возле пруда и по Малой Бронной проследовал к бульвару. Перейдя проезжую часть и немного постояв возле чугунной решётки, он отметил, что машин, невзирая на будний день, на улицах совсем мало, зато вокруг – обилие самых разнообразных пешеходов, многие из которых в преддверии завтрашнего праздника Победы спешат явно не по делам. А за весь достаточно длительный период, проведённый им в новом времени, он до сих пор не имел возможности спокойно и безопасно понаблюдать за людьми, рассмотреть их одежду, осанку, выражения лиц, проследить за мимолётными движениями глаз, попытаться понять и разгадать их эмоции и мысли.

Поэтому Алексей решил познакомиться с москвичами поближе.

Чтобы публика была помноголюдней, он, как и вчера, взял направление к Страстной. В сквере, где до войны стоял памятник Пушкину, скопление граждан было наибольшим, поскольку многие выбирали это место, чтобы перейти от выхода из метро к Тверскому бульвару. Здесь вполне можно было устроить наблюдательную позицию, если бы не сплошь занятые лавки и шумное присутствие большой группы дворников в оранжевых жилетах, деловито метущих мостовую и разгружающих из автофургона ящики с цветочной рассадой.

Поэтому вернувшись на Тверской бульвар, он разыскал свободную скамью и не без удовольствия на ней расположился. Правая рука самопроизвольно извлекала из кармана пиджака коробку с длинными папиросами “Беринг” и спички. С папиросами была отдельная история – в своё время он посетовал Борису, что совершенно не понимает современных табачных изделий с фильтрами и неестественными химическими добавками, и тому пришлось специально разыскивать для Алексея редкие в наши дни старомодные папиросы. Правда, вчерашним вечером во время их совместной прогулки Борис показал на Малой Бронной вход в небольшой клуб, где собираются любители сигар и трубочного табака, с предложением со временем это место посетить. Однако подобные планы Алексей отложит на потом, поскольку что может быть лучше сегодняшнего тёплого майского дня, свежего воздуха и неподражаемой атмосферы предпраздничной столичной суеты!

Сквозь синеватый папиросный дым Алексей с лёгкой улыбкой принялся разглядывать двух студенток, присевших на одну из дальних скамеек на противоположной стороне и разложивших рядом с собой какие-то тетради. Одна из них достала из сумки небольшой переносной компьютер и стала что-то демонстрировать своей подруге на экране, после чего обе вдруг начали весело и звонко хохотать. Алексея заинтересовала вторая девушка, которая, несмотря на прохладную погоду, была одета в лёгкое летнее платье,– она показалась очаровательной и наполненной бьющей через край чувственностью. Разумеется, это происходило оттого, что она была брюнеткой, а именно от брюнеток всегда следует ожидать наиболее трудного в достижении, однако самого горячего и искреннего обожания. Если, конечно, приложить к этому соответствующие усилия. Но почему бы и нет?

“Хотя очевидно,— не без удовольствия произнёс Алексей про себя,— что спешить здесь не стоит, всегда лучше продумать и получше подготовить свой выбор. Тем более что сидящая рядом подруга брюнеточки в своих тесно облегающих бёдра синих брюках выглядит совершенно вульгарно. Понять её можно – хочет создать привлекательный образ, однако действует слишком неловко и грубо. Под юбкой её бёдра смотрелись бы куда симпатичней и, главное, вызывали бы непреходящий интерес. У неё к тому же рыжие и, скорее всего, крашеные волосы – а это тоже признак каких-то скрытых проблем: обиды, зависти или даже тайного презрения к мужчинам. Правда, если верно последнее, то флирт с ней был бы интересным, непредсказуемым и потому захватывающим процессом! Сломить её гордыню, вырвать победу, заставить трепетать в осознании неизбежности покориться рано или поздно моим объятиям и упоительной силе поцелуев – чем не задача, которой можно посвятить часть себя на ближайшие недели и даже месяцы?! Но посвятить именно часть себя, поскольку полная отдача подобному делу – это позор для мужчины, свидетельство неспособности покорять женские сердца ‘между делом’, а стало быть – признак слабости и профессиональной малогодности…”

“…Впрочем, вот в сторону Никитской шагает уже совсем другая красавица. И она, пожалуй, будет даже поинтереснее тех двух, хохочущих напротив на скамейке. Невысокая, но стройная, голову держит гордо и высоко. Боже, а какая обворожительная у неё грудь! Её грудь совершенно идеальна, идеальна в том смысле, что любое, даже самое малое изменение, нисколько не убив этой привлекательности, определённо не пошло бы ей на пользу. А какая у неё кожа – нежная и бархатная, цвета тёплого южного мрамора. Скорее всего, впервые после долгих зимних месяцев она подставила солнцу почти полностью открытые руки, одной из которых она прижимает ридикюль, и теперь они оттаивают под ласковыми лучами... А эти очаровательные стройные ножки, на которые сегодняшним утром она не стала одевать чулок – солнце также ещё не успело приласкать их своим загаром, и можно лишь позавидовать тем его лучам, которые первыми доберутся до этой зимней красоты, украсят, согреют и оживят своими тайными поцелуями! Господи, я готов сойти с ума от уже лишь третьей встретившейся мне москвички, даже не докурив до конца папиросу... Да, это действительно что-то невообразимое – весна, возможность любой перемены, лёгкость согласия и приветливость бытия...”

“А вот теперь, к слову, можно и перевести дух – по бульвару катит детскую коляску какая-то невзрачная особа неопределённого возраста с землистым и равнодушным лицом. Наверное, это домработница или нянька, молодая мать была бы куда привлекательнее и, главное, имела бы взгляд яркий и живой... Вот она поморщилась, случайно вдохнув завиток дыма от моей папиросы. Excusez moi, madame, mais dans votre regard il y a plus de jalousie, que de mécontentement [извините меня, мадам, но в вашем взгляде больше зависти, чем недовольства (фр.)]... Ладно, не будем её осуждать, ведь она, возможно, боится не за себя, а за ребёнка. Ребёнок, дети – это всегда чудно, но ведь в то же время и трагично для настоящей чувственной любви, которая не допускает наличия между влюблёнными кого-то третьего.

Если этот третий – просто мой соперник, то такой поворот не страшен, так как я просто уничтожу, испепелю этого взрослого человека в своём сознании или выставлю насмех, представлю ничтожным, жалким, и тогда мы вновь останемся с моей возлюбленной вдвоём и замкнём на себя весь мир... А если этот третий окажется нашим ребёнком– я не смогу его ни отринуть, ни даже на короткий миг восстановить между мной и моей женщиной весь тот непостижимый мир, предназначенный исключительно для нас двоих. Вот, оказывается, в чём загадка! Настоящая любовь рано или поздно должна будет убить или по крайней мере оскопить самою себя. Вариантов избежать этого немного, и при этом один другого хуже. Можно оставить женщину после рождения ребёнка – нет, это не то, конечно, чтобы подло бросить, а оставить, всё объяснив и обеспечив ей полную материальную состоятельность. Можно не бросать, а отдавая ей каждый день дежурную порцию внимания, ласки и домашней заботы, в то же время незаметно переключиться на другую… Non, c n’est pas du tout ce qu’il me faut [нет, это совсем не то, что мне необходимо (фр.)]... Тогда третий вариант – собрать и применить все возможные усилия воли и буйство чувств, чтобы с их помощью воссоздавать прежний хрустальный мир для нас двоих хотя бы на короткие мгновения подлинной и бесконечной близости? Но при этом понимая, что и этот мир, и эти мгновения будут призрачными и мимолётными... Нет, тоже не выход. Оберегать свою единственность, эгоистически не допуская самой возможности появления кого-то ещё между нами – да, но такое не состояние не сможет продлиться вечно. В какой-то момент женщина начнёт терять прежнюю красоту или, может быть, я сам разочаруюсь в ней ещё быстрее – и что тогда? Бросать её одну, теперь уже никому не нужную, становиться вольным или невольным убийцей той, которая ещё вчера была для меня милее небесного света? И к тому же лишать её естественного стремления к материнству, прекращать род и её, и свой собственный? Вот ведь, действительно, проклятый вопрос! Toute la vie est faite de questions maudites [вся жизнь состоит из проклятых вопросов (фр.)]...”

Алексей закурил новую папиросу и постарался переключиться на что-то другое. Вот по бульвару проследовали трое совершенно безвкусно одетых парней с жестянками пива в руках, а вот с ними разминулась аналогичного вида девица с обнажённым животом и блестящей булавкой в носу. Дура, она просто не знает, что чем обнажённее и доступней женщина, тем труднее в неё влюбиться!

Мимо продефилировали несколько одинакового вида молодых людей в свежеотглаженных сорочках – наверное, какие-то служащие или отличники, чистюли! Проковылял нищий, источая вокруг себя нестерпимую вонь. Хорошо, что нищий не уселся рядом на лавку, иначе бы пришлось срочно покидать бульвар...

Когда нищий удалился достаточно далеко, Алексей машинально извлёк из коробки очередную папиросу и отчего-то вспомнил о Марии. “Интересно, почему я до сих пор не попробовал в неё влюбиться? Она хороша и умна, правда, немного скрытна... Наверное, мы не вместе из-за того, что я сам пока что слишком острожен... К тому же она – сестра человека, от которого весьма многое зависит в моих нынешних обстоятельствах. Думаю, правда, что этот человек не стал бы сильно возражать против нашей связи. Однако готов ли я гарантировать длительность и серьёзность отношений? Скорее всего, нет. Особенно в данный момент, когда напротив меня возникает вон та милая особа!”

Он разглядел, как через проезжую полосу на тротуаре, участок которого оставался различимым между деревьями, остановилась небольшого роста шатенка в больших тёмных очках. Недолго постояв, она быстрым шагом перешла дорогу, и пройдя по бульвару несколько метров, присела на только что освободившуюся скамейку прямо напротив Алексея. Осмотревшись, она сняла очки и, положив ногу на ногу, извлекла из сумочки небольшую книгу. Отыскав нужную страницу, она вновь подняла глаза, после чего немного прищуриваясь, внимательно оглядела пространство бульвара и своих соседей по нему. Задержав взгляд на Алексее, она сперва плавно перевела его на гравийную дорожку, а затем углубилась в чтение.

Алексей не без удовольствия переключился на любование новой незнакомкой.

“Всё при ней – свежесть, юность, красота,— рассуждал он, следя за тем, чтобы взгляд лишь изредка пересекался с её фигурой, а лицо внешне сохраняло немного безучастное выражение.— Если меня спросят, чем именно она лучше десятков и сотен других красавиц, то, я, наверное, не смогу сказать ничего определённого. И тем не менее – она удивительно прекрасна. Ведь если б представился случай – я бы бросился с упоением целовать её худые колени, ловить тепло её ладоней, наслаждаться её ароматом... Она это знает, и в полной мере отдаёт себе отчёт в наличии у неё подобной силы и власти над мужчинами. Но в то же время она знает и то, что эта власть не вечна и коротка. Случись с ней, не дай бог, что угодно – усталость, тяжёлая неприятность или даже беременность, в глубине души желанная, наверное, для всякой женщины,– и этот образ царственной неземной красоты исчезнет навсегда. Да, может остаться красота тела – беременные ведь тоже по-своему красивы!– могут остаться лёгкость, живость ума, звонкий голос – но только уже не будет всей это цельной ауры, с ума сводящей. А я готов влюбляться исключительно в подобную ауру, в этот образ красоты, который я выдумываю и развиваю сам и который моя избранница, тонко чувствуя это, сама помогает мне создавать, подыгрывая и провоцируя! Выходит, что я готов любить образ женщины, а не саму женщину...”

С рождением этой мысли он немедленно вспомнил фиалкоокую Елену: всё ясно – как только созданный в его воображении образ оказался разрушен и разбит разлукой и смятением первых месяцев войны, огонь в сердце навсегда погас. Он несколько раз повторил в голове эту последовательность рассуждений в поиске ошибки или логического противоречия, однако всё выходило именно так, без малейшего сбоя и изъяна. Алексей недовольно поморщился, поскольку подобный вывод оказывался неприятным сюрпризом, и с намерением перевести мысль на другие темы полез в карман за очередной папиросой.

“А почему это, собственно, я испугался? Кто сказал, что я люблю не женщину, а придуманный идеал? Никто. Je ne t’aime pas en toilette, et je déteste la voilette qui t’obscurcit tes yeux, mes cieux [“Я не люблю тебя одетой – // лицо прикрывши вуалеттой // затмишь ты небеса очей” (П.Верлен, пер. Ф.Сологуба)] – всё верно, Поль Верлен не мог ошибиться. Не надо ничего выдумывать, ведь женское тело обладает подлинной и ни с чем не сравнимой магией. В конечном счёте я стремлюсь к обладанию именно прекрасным телом. Что в этом предосудительного и дурного? Ничего ровным счётом. Но тогда чем я отличаюсь от пьяного матроса, лезущего на шипчандлеровскую проститутку? Вот ведь в чём суть!

А отличаюсь я тем, что пьяному матросу нужна исключительно голая женская плоть, а мне – красота возлюбленной. Красота, которая каким-то скрытым образом присутствует абсолютно в каждой женщине, однако нуждается в том, чтобы кто-то, увидев и почувствовав эту красоту, построил бы на её основе уже совершенно другое – особое, нужное и желанное именно для него самого представление о ней.

Но тогда получается, что я снова возвращаюсь к тому, что люблю фантом? Нет, Гурилёв, ты вернулся не в прежнюю точку, а на другой уровень. Ты понял, что именно ты любишь – ты любишь экзистенцию, суть образа красоты, его неделимое ядро, дистиллят, не подверженный никаким превратностям и переменам. Но это такая штука, за которую не ухватиться. Вот и приходится, чтобы было, за что ухватиться, создавать более осязаемые и понятные производные образы очарования. Укрывая их шелками и осыпая лепестками роз, которые затем с восторгом и упоением предстоит отводить в сторону, постоянно разоблачая – и при этом не имея возможности окончательно разоблачить красоту подлинную и первоначальную.

Видимо, именно так и устроена человеческая любовь. Сначала плоть, потом – образ. Хотя нет же, то, о чём я говорю – это изначально внутренний образ красоты, затем – его отражение в сознании, и лишь после всего этого – настоящая, нескотская любовь. И с точки зрения философии такой взгляд будет чистой воды субъективным идеализмом. Объяви я подобное в своё время на философском семинаре в институте – меня немедленно бы отчислили, а то ещё и сослали б куда подальше за декаданс высшего пошиба!

Или же дистиллированную красоту должно сопровождать нечто другое – смысл, надежда, отражение чувств, преломление желаний друг друга? И оттого, каким образом совершается это самое преломление, проистекает и всё невообразимое многообразие любовной связи?

Впрочем, вот ещё что интересно – если с точки зрения физиологии любое женское тело одинаково, то почему одни женщины с первых же секунд вызывают упоение и восторг, а в общении с другими сразу наступает отторжение? И тогда немедленно те же самые черты – глаза, губы, тонкость шеи, запах волос – становятся банальными и отталкивающими? Любопытно было бы разобраться, что именно в ответе за подобное отторжение – экзистенция или же её тень?”

— Что за времена настали! Приходится прошагать по всему Тверскому от самой Никитской, прежде чем обнаружишь на скамейке не размалёванного урода, а нормального человека! Простите, к вам можно присесть?

Алексей обернулся. На скамейке рядом с ним, не дожидаясь согласия, уже размещалась худенькая опрятно одетая старушка в старомодной, но весьма изящной тёмно-фиолетовой шляпке-таблетке с узкой полосой вуали, собирающейся сбоку в тройной бант. На ней были аккуратный бордового цвета жакет, длинная плиссированная юбка тёмного тона и чёрные лакированные туфли на невысоком изящном каблуке.

— Конечно, присаживайтесь! Погода ведь хорошая, и скоро свободных скамеек на бульваре не останется. Я, правда, предполагал закурить, но если вы возражаете – я обожду.

— Ни в коем случае! Я – как вы можете догадаться – человек из прошлого, и вся моя жизнь прошла в плотном окружении табачного дыма. Лишь пару лет назад я сама оставила эту привычку.

— У меня пока бросить не получается.

— Когда-нибудь вы почувствуете необходимость, и у вас получится. А вот все мужчины, с которыми сводила меня моя жизнь, не задумывались об этом. Даже если бы на коробках с табаком в те годы писали устрашающие надписи, как делают сегодня. Тогда никто не думал, что проживёт долго. Жили днём сегодняшним и ближайшим завтра.

— Почему только ближайшим?

— Потому что в более отдалённое будущее никто не пытался заглянуть. Думали, что оно будет прекрасным, и что землю станут населять совершенные и прекрасные люди. Может быть, немного наивно, но сегодня я понимаю, что это был совершенно правильный взгляд. С таким взглядом было проще жить и легче умирать.

— Пожалуй, вы правы,— ответил Алексей и зажёг папиросу.

— А как тут ошибиться!— продолжила старушка, заинтересованно взглянув на него и затем быстро переведя взгляд на бордюрный камень, возвышающийся над неровной и избитой множеством ног гаревой отсыпкой бульвара.— Все мужчины, которые были в моей жизни, не дожили до старости. Первый жених пропал в начале войны, второй – погиб на фронте в её последние недели. Он был танкистом и сгорел в самоходной артиллерийской установке. Знаете – эти установки были очень слабые, в них солдаты постоянно горели и погибали... лучше бы он служил на настоящем танке. В сорок седьмом я вышла замуж за военного картографа, но уже на следующий же год экспедиция, в которой он участвовал, сгинула в таёжном пожаре. Мой следующий муж был инженером на ракетном заводе, и за несколько лет до пенсии – а пенсия ему полагалась рано, в пятьдесят три,– надышался на испытаниях ядовитым топливом и умер прямо в самолёте, на котором его везли с полигона в Москву. И все, абсолютно все их друзья и знакомые ушли столь же рано! Оставили нам страну, которая до сих пор теми трудами держится, да лишние годы, что теперь доживаем вместо них. С одной стороны – я радуюсь каждому новому утру, а с другой – вижу и понимаю, что живу уже совершенно не в своё время.

— Бросьте. Если живёте – значит нужно. Детям, внукам, родственникам, в конце концов.

— Вы отвечаете мне, как должен отвечать культурный человек. А на самом деле я никому не нужна, кроме двух таких же дряхлых, как и я, подруг. Дочь же двадцать лет назад сбежала за границу, и знаться с ней я не желаю.

— А что случилось?

— Перестройка, Горбачёв. Ветер свободы вскружил голову! Заявила, что не желает жить в “стране рабов” – да, именно так и сказала!– и укатила в Норвегию. Сперва долго маялась, но возвращаться отказывалась наотрез. Потом, когда уже ей стало уже под сорок, вышла замуж за какого-то араба, а вскоре обнаружила, что является у того то ли второй, то ли третьей женой. Так что пусть наслаждается своей свободой и дальше! А мне остаётся одной нести бремя этих бесконечных лет.

— Я понимаю вас,— медленно произнёс Алексей.— Ваш опыт мне пока недоступен. Понимаю, что, скорее всего, это безосновательно и глупо – однако я по наивности продолжаю питать какие-то надежды на будущее. Как же без надежд?

— И правильно, правильно делаете! Думаете, я просто так подсела к вам? Да я ещё за двести шагов обратила внимание, как глазеют на вас все существа женского пола в округе! И не пытайтесь со мной спорить, у вас впереди – прекрасное будущее, хотя бы потому, что вы – совершенно нормальный человек. А сегодня такие люди, то есть нормальные,– самая большая редкость.

— Вы преувеличиваете.

— Нисколько! Я же значительно старше вас и, стало быть, больше в этих вопросах понимаю.

— Помилуйте! При вашей остроте ума неразумно говорить о возрасте.

— Impossible de vous dire mon âge, il change tout le temps [Я не могу назвать вам свой возраст, поскольку он меняется со временем /А.Алле, 1854-1905 гг/ (фр.)],— улыбнувшись, произнесла старушка известный афоризм Альфонса Алле.

Алексей тоже заулыбался и поспешил согласиться:

— Monsieur Allais se connaissait en ces questions [Господин Алле знал толк в этих вопросах (фр.)].

— Il a oublié de dire seulement que la montre s’arrêtera un jour [Он только забыл сказать, что часы однажды остановятся... (фр.)]...— подмигнув, ответила старушка, и её бесконечно уставшие чёрные глаза вдруг вспыхнули ярким и озорным светом.

— Et en même temps il affirmait, non sans raison, de ne jamais remettre à demain ce que l’on peut remettre à après-demain [И в то же время он справедливо утверждал – никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра! (фр.)]!

— Bravo! Après cela vous voulez dire que vous etes egal des autres? Les filles connaissent avec qui elles jouent de la prunelle! [Браво! И после всего этого вы скажете, что вы равны другим? Девушки знают, кому строить глазки! (фр.)]

— Ну, положим, что это отчасти так,— согласился Алексей, переходя на русский, дабы не смущать прохожих.— Но ведь эти девушки на бульваре совершенно меня не знают! Может быть, я зануда или тайный женоненавистник.

— Не пытайтесь меня обмануть! Во-первых, я прекрасно вижу, что вы – не женаты. Во-вторых – сегодня в стране просто нет ни женихов, ни нормальных мужчин. Либо великовозрастные дети, либо алкоголики, наркоманы, либо, страшно сказать, содомиты. Так что пока я сижу рядом с вами на этой скамейке – можете отдохнуть от внимания моих более молодых соперниц!

“Странно,— думал Алексей, поддерживая со старушкой ни к чему не обязывающий разговор, перемежаемый лёгкими шутками и афоризмами на французском.— Почему эта дама появилась здесь столь неожиданно и нашла именно меня? Сколько ей лет, если её парень погиб на фронте? Она – моя ровесница или чуть моложе. Неужели за девяносто? Бог мой! А не могла ли она видеть меня до войны или даже влюбиться в меня тогда? У неё могли отложиться в памяти мои черты, и увидев меня здесь – точнее, увидев, как она думает, молодого человека, похожего на меня, – она вспомнила вольно или невольно своё прошлое! Значит, я напрасно полагал, что все мосты сожжены... У неё на редкость ясный ум – а вдруг она признает, что я – это именно я, а не похожий на меня человек? И затем с восторгом и добрыми намерениями выдаст всему миру нашу с Петровичем тайну... Что же делать?”

Но старушка, словно прочитав мысли Алексея, сама предложила выход, сообщив, что у Никитских ворот скоро начнётся предпраздничный уличный концерт, который она хотела бы послушать. Алексей помог ей подняться, и взяв под руку, предложил сопроводить.

Действительно, в скверике перед Спиридоновкой была устроена импровизированная эстрада, на которой расположился оркестрик в составе двух скрипок, виолончели, нескольких духовых и ударника. Музыканты играли вполне сносно, не обращая внимания на городской шум. Исполняли они, в основном, незатейливые пьесы в джазовой аранжировке, многие из которых имели довоенное происхождение и были Алексею хорошо знакомы.

Алексей был приятно удивлён живому интересу публики к мелодиям, извлечённым, казалось бы, из пыльных бабушкиных сундуков. У эстрады собралось слушателей человек под пятьдесят, многие прохожие на тротуарах останавливались, а проезжающие мимо машины замедляли ход. Ко всеобщему разочарованию, спустя сорок или пятьдесят минут концерт окончился. Музыканты, прощаясь, пообещали вернуться на эстраду завтра, в праздничный день девятого мая, а публика, немного потолпившись, начала расходиться.

Алексей предложил старушке довести её до дома, на что та с благодарностью согласилась.

Пожилая дама проживала неподалёку в видавшем виды бывшем доходном доме в одном из Кисловских переулков. В тёмном и грязном подъезде стоял нестерпимый запах кошачьей мочи, за массивной входной дверью, не один десяток раз перекрашенной казённым суриком, открывался захламлённый коридор коммунальной квартиры. Судя по дворницкой утвари, развешенной для просушки одежде и смуглым лицам, выглянувшим с кухни, в квартире проживали несколько семейств азиатских трудовых мигрантов.

Старушка занимала просторную комнату с высоченными потолками, обстановка которой представляла полный контраст с безалаберной захламлённостью коридора: широкий диван, старинные дубовые буфет и гардероб, стол с засохшим букетом в китайской вазе и пианино, наполовину закрытое портьерой из плотной тёмно-синей ткани. В правом углу, в полумраке, висела небольшая икона Спасителя. Чувствовалось, что хозяйка в меру сил стремится поддерживать в комнате порядок, однако делать это ей удаётся со всё большим и большим трудом – на отдалённых поверхностях мебели уже скопился изрядный слой пыли, свет горел лишь в половине рожков хрустальной люстры, а сам хрусталь, не протиравшийся уже много лет, был больше похож на жёлтую пластмассу.

Алексей собрался было раскланяться, как старушка подошла к буфету и извлекла оттуда бутылку коньяка.

— Прежде чем вы уйдёте, давайте-ка с вами выпьем. Выпьем за Победу! У меня со времён первого замужества припасена одна совершенно замечательная бутылочка, которую я всё не знала, с кем откупорить. Теперь – знаю. И я буду очень рада, что сей бриллиант после того, что скоро, по-видимому, произойдёт со мною в силу моих лет, уже не достанется местным алкоголикам.

— Полноте... Простите, я совершенно забыл спросить, как вас зовут?

— Анжелика Сергеевна.

— А меня – Алексей. Полноте, Анжелика Сергеевна, не говорите так. Живите долго!

— А это уж как Боженька решит!

Привстав со старого и скрипучего венского стула, своими тонкими и длинными пальцами, украшенными несколькими старинными перстнями, в дрожащем блеске которых угадывался заметный тремор, она поставила на стол два высоких бокала и попросила Алексея открыть коньяк.

— “Самтрест”. Грузинский коньяк марки “ОС” – то есть “очень старый”. Сколько же ему лет?

— Считайте, Алексей. Я вышла замуж в сорок седьмом...

— “Очень старый” – значит, от продажи лет ему должно быть где-то двенадцать... Выходит, тридцать пятый год?

— Тридцать пятый... мне тогда было всего четырнадцать! И вашей, Алексей, бабушке, должно быть, было столько же! В Москве в тот год пустили метро, а в Большом поставили “Леди Макбет” Шостаковича... И вам, возможно, могло быть лет шестнадцать-семнадцать – в прошлой жизни, разумеется, если, конечно, прошлая жизнь существует...

Алексей не стал ничего отвечать. Бережно вытащив из горлышка хрупкую старую пробку, он разлил коньяк по бокалам.

— За Победу!— торжественно, но в то же время искренне произнёс он.— И за то поколение, которое Победу добыло. За вас, Анжелика Сергеевна!

— И за вас, Алексей! За вас – потому что вы – явное подтверждение того, что наши прежние принципы и наши идеалы хотя бы в ком-то и в чём-то продолжают жить. Вам, возможно, это трудно представить, но поверьте – после того, как я порвала с дочерью, весь мир для меня потерял смысл. Из-за бессонницы я часто просыпалась на рассвете, смотрела на восход и не могла понять – зачем встаёт солнце, зачем продолжает жить этот мир, в котором почти не осталось любви и красоты? Вы не смейтесь, Алексей, не считайте меня полоумной старухой, а теперь – ещё ко всему и выпившей!– но когда я увидела вас сегодня на бульваре, я узнала свой идеал. Неважно, что он не состоялся и уже больше никогда не состоится для меня... мне важно было убедиться, что он существует, а не придуман мной в моих глупых женских мечтах... Теперь, может быть, Боженька и отпустит меня.

— Не стоит так говорить, Анжелика Сергеевна. Вы превосходно выглядите и даже гуляете не по возрасту – без трости.

— Не преувеличивайте! Гадалка предсказала, что я умру сразу и легко, умру во сне, так что мне не с руки разыгрывать немощь. Лучше налейте-ка мне, Алексей, до половины бокала, и я на этом остановлюсь. А себе наливайте, сколько надо. Ведь коньяк в самом деле хорош, да?

— Не то слово!..

— А мой второй муж на полном серьёзе полагал, что старые вина – это единственная сущность из прошлого, продолжающая жить... Что только они сохраняют в себе наполнение ушедших эпох, все акценты и смыслы. И что тот, кто умеет слушать, способен через них проникнуть в любые тайны истории.

— Мысль занятная и, похоже, верная,— улыбнувшись, согласился Алексей, доливая коньяк.— Хотя очень часто тайны истории оказываются совсем неподалеку. Взять хотя бы ваши фотокарточки на стене и на крышке клавира – можно не сомневаться, что за каждым лицом скрыта целая вселенная. Говорят, что через пять рукопожатий мы знакомы со всем миром – может быть, и те люди подобным образом хранят связь со Сталиным, Чемберленом или Гаруном-аль-Рашидом и могли бы немало нам рассказать. Вы не позволите, Анжелика Сергеевна, посмотреть ваши фотографии?

— Конечно. Если увидите там девочку с косичкой – то знайте, что это я.

Держа бокал в руке, Алексей подошёл к пианино – и спустя несколько секунд замер, поражённый внезапным открытием, которое, как оказалось, давно зрело подспудно, однако нуждалось в окончательном доказательстве: на выцветшей довоенной фотографии в овальном коричневом паспарту была запечатлена его Елена с подругой. Да, всё теперь вставало на места: девушку с короткой чёрной косичкой на остановке возле консерватории, тёмной осенью сорокового года смело попросившую сопроводить её подругу на Андроновку, звали Анжеликой. Он также вспомнил, что она сама назвала ему своё имя в момент той короткой встречи, и из множества вполне культурных парней, которых можно было встретить в тот вечер на Большой Никитской, опять же по какой-то неведомой интуиции обратилась именно к нему.

Чтобы скрыть волнение, Алексей залпом выпил коньяк и, не поворачивая лица, сделал вид, что продолжает рассматривать фотоизображения. Он почувствовал, что в глазах неумолимо начинают проступать непонятно откуда взявшиеся слёзы, и поэтому постарался, собрав волю в кулак, перевести свои мысли на что-то тривиальное и нейтральное. Он сумел совладать с эмоциями и понемногу успокоился, однако память постоянно продолжала перескакивать на знакомые и совершенно живые образы, столь убедительно глядящие из тьмы былого.

“Интересно – а если рассказать Анжелике всю правду? Что может быть проще – ведь достаточно напомнить детали: про мокрый сентябрьский вечер, когда вдоль всей Никитской стоял дымный запах свежего асфальта, про только что наклеенную афишу... кажется, как сейчас помню, с концертом Мясковского, про зелёно-коричневый лобовой фонарь 28-го трамвая, медленно ползущего с Пресни в далёкий Владимирский посёлок... Что ещё? Ничего. Про Елену можно даже не упоминать – Анжелика вздрогнет, перекрестится и сразу же абсолютно всё поймёт. Только вот выдержит ли она? Вряд ли. Ей в жизни многое пришлось пережить, и я не имею права добавлять переживаний. И тем более – во имя чего?”

Собравшись с силами и вновь сосредоточившись, Алексей вернулся за стол и спросил, кивнув в сторону инструмента:

— Вы, наверное, уже не играете?

— Да. Лет пять назад перестала. Но инструмент настроен. Сыграйте, что сочтёте нужным. Там рядом в двух коробках сложены ноты, выберете, что пожелаете.

— Несколько вещей я вроде бы должен помнить... Позвольте мне попробовать.

— А что вы сыграете, Алексей?

— Если позволите, это будет девятнадцатый этюд Шопена...

— Это же очень трудная вещь!

— Я постараюсь.

— Алексей! Если есть Бог на небе, то сегодня он смилостивился ко мне и прислал вас! Этот этюд... этот этюд просил меня исполнить мой первый жених... просил перед тем как уйти и уже не вернуться. Тогда я сыграла его – сыграла именно за этим самым фоно!– в последний раз в своей жизни.

— Перед войной?

— В сентябре сорок первого года.

— М-да... В тот год люди ещё не были привычны к смерти, и каждая похоронка с фронта была даже не трагедией – концом света...

— Мне в этом смысле повезло – я не получала похоронку, и поэтому осознание его смерти для меня растянулось... Он не был военнообязанным, но его для чего-то послали в командировку в район боёв. Разумеется, он не вернулся. Возвращение было бы чудом, а чудес не бывает… Однако сегодняшний день и вы, Алексей,– это подлинное чудо, зачем-то явленное мне, старухе. Поверьте, теперь мне уже не страшно умереть. Спасибо вам, играйте же!

Алексей пододвинул табуретку – и на несколько мгновений замер. Затем медленно поднял крышку и с минуту продолжил сидеть молча, глядя попеременно на клавиши и на расставленные вдоль верха пианино фотокарточки счастливых, улыбающихся, иногда грустных, красивых, в основном – молодых, но теперь, увы, абсолютно одинаковых в своём земном небытии людей. Ему показалось, что если он ещё немного продолжит так же сосредоточенно молчать, то пребывающие в тёмном пространстве этой старой комнаты духи прошлого оживут, и по лицам людей, глядящих с выцветших фотопластинок, пробежит движение, проявится цвет, и затем кто-нибудь из них обязательно обратится к нему с таким вопросом: “Ты же наш, а почему-то не с нами? Чудес не бывает, и ты не мог оставить нас просто так. А если так случилось, что ты нас оставил,– то значит, ты должен что-то сделать важное в том мире, где ты сейчас оказался, и вернуться к нам назад. Мы не торопим тебя, но ждём...”

Пытаясь отогнать эту неприятную мысль, Алексей резко тряхнул головой, бросил на клавир короткий и сосредоточенный взгляд, затем снова поднял глаза, слегка зажмурился – и с осторожностью, словно опасаясь извлечь звук более громкий, чем усилившийся сверх меры стук его собственного сердца, начал играть.

И когда после начальных робких и растерянных аккордов, после звенящей пустоты паузы, неожиданно – но в этот раз абсолютно уместно удлинённой Алексеем, заговорили светло и тревожно, сосредотачиваясь и обгоняя друг друга в своём важном, горячем и трогательном диалоге два голоса, то попеременно соединяясь в согласную песню, то сбиваясь, умолкая и расходясь, чтобы затем, зазвучав с новой силой, оживить память и возвысить мысль о чём-то очень важном: мимолётности ли счастья, нежности и холоде, неотвратимости разлуки и случайности любви,– именно тогда всеми клетками своего существа Алексей почувствовал, как вокруг него, заполняя высокое пространство комнаты, просвет окна и даже нагревшийся воздух старого московского двора, напоённый ароматами молодой листвы, пробуждаются и восстают тени минувшего. Воспоминания – теперь уже бесформенные и безличные, однако ясные и неумолимые, как очередная строка заученного с детства стихотворения, наваливались, тесня друг друга и перехватывая внимание,– пусть хотя бы на миг, но цепко и ясно, с той неимоверной различимостью мельчайших деталей, которую раньше могла оставлять разве что магниевая вспышка на фотопластинке парадного портрета. Ожившие воспоминания продолжали плыть и наступать, он ощущал их обволакивающее прикосновение, они проходили, не исчезая, сквозь его живое тело и возвращались, кружась и рассыпаясь, чтобы затем соединиться в очередном вибрирующем порыве и напомнить вновь о себе, о своём вечном и неотменяемом существовании – однако при этом не раскрывая лиц, не называя имён и не сообщая никаких иных подробностей.

Алексей играл девятнадцатый этюд не просто без нот, по памяти, но и с сознанием, полностью обращённым в этот отворившийся перед ним фантастический мир. При этом он знал, что любой неверно извлечённый звук вызовет сбой, остановку и возвращение в прежнюю банальную реальность. В глубине сознания он отдавал себе отчёт в том, что был бы совершенно не против подобного скорейшего возвращения, однако ничего не мог поделать с собственным мастерством.

С какого-то момента под точными прикосновениями его пальцев наружу стали вырываться аккорды уже не утверждающие, а сомневающиеся и испрашивающие – вопрошающие о всё тех же вечных и неизменных в любые времена вещах: жизни, любви, расставании и надежде. Особенно – о надежде. О надежде, которая вопреки всем доводам разума продолжает удерживать в человеке крупицы растерянных привязанностей и отложенных на потом, на недостижимое будущее, встреч... Почему любой из нас всегда столь страстно желает, чтобы эти крупицы надежды обязательно ожили физически? Отчего так трудно, порой невозможно мириться с их длительным пребыванием внутри себя, почему обязательно именно физическое воплощение, именно переход крупиц надежды в реальные плоть и кровь должны служить подтверждением истинности человеческой любви – даже невзирая на то, что в силу законов природы плоть дряхлеет, кровь остывает, а любовь, как кажется, может и должна оставаться вечной?

Не получив ответа ни на один из этих вопросов, Алексей завершил этюд. Всё, что несколько минут назад оживало и теснилось вокруг, незамедлительно исчезло, тени минувшего со старых фотографий возвратились в прежние места. Ещё раз убедившись в этом, он бесшумно закрыл клавиатуру, поднялся – и отрывисто поклонившись, подошёл к креслу, в котором сидела Анжелика Сергеевна, чтобы поцеловать ей руку.

— У вас превосходный инструмент. Спасибо, это было удовольствием сыграть для вас. Но мне – пора.

— Милый Алексей! Это вам спасибо. Но допейте же коньяк! Или заберите с собой.

— Я не имею права злоупотреблять вашим гостеприимством. Пусть коньяк останется в вашем буфете. Я живу неподалёку, и если нам доведётся повидаться, то он окажется весьма кстати.

— Ну, тогда ступайте. С Богом! И ещё раз – спасибо за всё!

Напоследок Анжелика Сергеевна и Алексей обменялись телефонными номерами, он повторно поцеловал её руку и вышел в коридор, плотно прикрыв за собой тяжёлую, покрытую многочисленными слоями масляной краски дубовую дверь с растрескавшимися филёнками, местами хранящими следы когда-то сплошной и искусной старинной резьбы. В широком захламлённом коридоре сильно пахло свежеприготовленным мясом и пряностями. Из открытого проёма, ведущего на кухню, выглянула немолодая женщина азиатской внешности, за ней – другая, помоложе и тоже в пёстрой косынке, несмотря на царящую на кухне жару плотно стягивающей волосы.

— А это вы сейчас играли?— с небольшим восточным акцентом спросила женщина постарше.

— Да, я.


— Очень хорошая музыка. А как она называется?

— Это был Шопен.

— А, Шопен... Сейчас все слушают плохую музыку.

— А эта?


— Эта – хорошая. Только очень грустная.

— Но в жизни ведь всегда присутствует грусть...

Женщина с дочерью, оказавшиеся дворничихами, приехавшими на заработки из Узбекистана, отчего-то в самом деле были растроганы неожиданным концертом, подслушанным из соседского помещения. Они попытались затащить Алексея на кухню, чтобы накормить свежеприготовленным лагманом. Алексей предпочёл не злоупотреблять чужим гостеприимством, и сославшись на занятость, поспешил откланяться, пообещав зайти в следующий раз.

Однако до того, как ему это удалось сделать, из разговора с узбечками он узнал, что коммунальная квартира доживает свои последние дни, и в ней бы уже вовсю шёл бы “евроремонт” с перепланировкой, задуманный новым хозяином,– если б не “бабушка Анжелика”, наотрез отказывающаяся переезжать в другое место. Вначале хозяин пытался ускорить её выселение, отключая свет и воду, а потом нарочно запустил в соседние комнаты на постой рабочих-азиатов, уверенный, что упрямая москвичка не перенесёт подобного соседства. Однако “бабушка Анжелика” легко нашла с узбечками общий язык, и теперь вопрос о её выселении решается в каком-то суде. Выслушав всё это, Алексей пообещал, что обязательно навестит их всех через неделю-другую и, возможно, сыграет что-нибудь повеселей.

Добравшись до квартиры на Патриарших, он не стал дожидаться возвращения Петровича, который, судя по путаному ответу на телефонный звонок, слегка подзагулял. Молча выкурив две папиросы подряд, Алексей умыл лицо холодной водой, немного постоял у открытого окна с видом на затихающий вечерний город, погасил свет и отправился спать.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   29


©kzref.org 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет