Пьеса в трёх действиях. Перевод Кулишер А. С



жүктеу 1.32 Mb.
бет1/10
Дата16.06.2018
өлшемі1.32 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Томас Манн

ФЬОРЕНЦА


Пьеса в трёх действиях.
Перевод Кулишер А. С.

Действующие лица:

Фьоренца ( Фьоре) – флорентийская куртизанка, возлюбленная Лоренцо.

Лоренцо де Медичи – правитель Флоренции.

Пьеро

} его сыновья.



Джованни

Джироламо – приор монастыря святого Марка.

Полициано Анджело дельи Амброджини – поэт и гуманист.

Пульчи Луиджи – поэт и друг Лоренцо.

Пико делла Мирандола Джованни — энциклопедист, гуманист и философ.

Грифоне – живописец и ваятель.

Франческо Романо — художник.

Гино — гравер.

Леоне — скульптор.

Альдобрандино — художник.

Андруччо – вышивальщик.

Гвидантонио – краснодеревщик.

Эрколе – золотых дел мастер.

Симонетто – зодчий.

Пандольфо – лепщик орнаментов.

Дионео — мастер восковых скульптур.

Оньибене – ученик С. Ботичелли.

Пьерлеоне – врач.

Фичино Марсилио – астролог.

Джентиле – паж.

Привратник.

Флорентинцы, слуги.


Время действия: послеполуденные часы 8 апреля 1492 года.

Место действия: вилла Медичи в Кареджи, близ Флоренции.

действие первое

Кабинет кардинала Джованни де Медичи. Интимный покой в верхнем ярусе виллы. На стенах ковры, в промежутках между коврами — книжные полки, вделанные в стены и местами заполненные книгами и рукописями в свитках. Окна расположены высоко, в глубоких амбразурах. Посредине заднего плана — дверь, завешенная гобеленом. Слева, несколько в стороне, — стол, покрытый низко свисающей парчовой скатертью. Перед столом — кресло с высокой спинкой. На столе чернильница, перья, бумаги. На авансцене справа — украшенная гербом о шести шарах софа, к которой прислонена лютня. На правой, боковой стене большая картина мифологического содержания. Перед ней этажерка с вазами художественной работы.

1

На софе, что на авансцене справа, сидит кардинал Джованни — юный, семнадцатилетний, в красной кардинальской шапке, широком белом отложном воротнике и красном плаще; его красивое, несколько вялое лицо выражает юмор; рядом с ним в кресле — Анджело Полициано, одетый в длинный сборчатый, темного цвета, закрытый до самого горла кафтан с пышными рукавами и узким белым воротничком.



Лицо его, обрамленное седыми кудрями, умное и чувственное, с крупным горбатым носом и ртом в морщинках, обращено к кардиналу, который по сильной своей близорукости пользуется лорнетом, напоминающим ножницы. Перед ними, на ковре, беспорядочно навалены книги, некоторые из них раскрыты; Полициано держит в руках книгу.

Полициано. …и по этому поводу, Джованни, друг мой и сын великого моего возлюбленного друга Лоренцо, я не могу не высказать тебе вновь то чаянье, то столь справедливое, . столь обоснованное упование, с которым, подобно мне, весь мир, к мудрости приверженный, взирает на тебя... Не думай, что, выражая его, я забываю о том великом уважении, которое мне должно внушать высокое твое звание в священной иерархии...

Джованни. Простите, почтеннейший Анджело! Разве вы не слыхали, что отец Джироламо намедни сказал в соборе, будто в духовном чиноначалии за низшим из ангелов непосредственно следует христианин-проповедник?

Полициано. Как? Быть может... Возможно, что я слыхал об этом. Не будем обращать на это внимание. Я хотел бы с очевидностью представить тебе следующее: что наместник Христов, чью тиару ты, по предположительному ходу событий, некогда призван будешь носить, отнюдь не впадет в противоречие со священным своим саном, если исполнит то желание всех любителей прекрасной мудрой науки, которое я разумею. Речь идет о причислении к лику святых Платона1 — ты это знаешь, Джованни. Он божествен, и сделать его божеством — значит лишь исполнить веление рассудка. Что сие разумное и чудесное деяние уготовано папе из рода Медичи, мудростью и красотою осиянного, – это не одни лишь звездочёты2 узрели в небесах, это — и здесь пояснений не требуется — сообразно с логикой и вероятием. Что же касается Христа, то он, несомненно, только одобрил бы канонизацию великого философа древности.

Пришествие Христа неоднократно с полной ясностью сивиллами было предсказано3; о стихах Вергилия, пришествие это возвестивших, мне напоминать моему

ученику не надобно. Сам Платон, по преданию весьма достоверному, с определенностью на него указывал, а у Порфирия читаем, что олимпийцы признали необычайное благочестие и боголюбие Назареянина4, подтвердили его бессмертность и, в общем,

наихвалебнейшим образом о нем судили... Короче говоря, любезный мой Джованни, я молю богов дозволить мне дожить до того дня, когда ты исполнишь желание, которое я вновь и вновь настоятельно тебе выражаю, ибо этот день будет прекраснейшим

плодом совместного нашего изучения Платона. (Заметив, что кардинал беззвучно смеется.) Позволь спросить, что тебе показалось столь забавным?

Джованни. Ничто. Право, ничто, почтеннейший

Анджело. Но мне вспомнилось, что брат Джироламо намедни сказал в соборе, будто Платонов «Диалог о любви»5 проникнут «непристойной добродетельностью». Мне это нравится, хе-хе-хе! Хлестко сказано... впрочем...

Полициано (после некоторого молчания). Я чувствую себя обиженным, синьор Джованни, и не без основания; вы невнимательны сегодня; были невнимательны все время, пока длилось наше чтение, и притом в величайшей мере. Причиной этому я полагал неблагоприятные обстоятельства, тревоги и заботы настоящего времени. Преславнейший отец ваш болен, тяжко болен, мы все опасаемся за его жизнь. Но, во-первых, мы возлагаем великие надежды на драгоценное лекарство, которое дал ему принять еврей-врач из Павии, а кроме того, думается мне, именно в часы горя и бедствий философия должна являться благороднейшей, желаннейшей для нас утешительницей. И все же для меня было бы вполне понятно, если бы мысль о вашем отце способна была отвлечь вас от занятий наукой. Но поскольку я вынужден признать, что помыслы ваши намного более занимает этот... этот брат Джироламо, смехотворная образина в рясе, куцый нищенствующий монах...

Джованни. Как можно не помышлять о нем... Вы должны меня простить, почтеннейший Анджело! Взгляните на меня: не сердитесь! Верните мне ваше благоволение! Не к лицу вам, когда вы гневаетесь! Нам надлежит всегда говорить вещи благолепные, размеренные, прозрачно-ясные. Разве я не люблю вас? Кто, как не я, знает наизусть почти все ваши октавы и всю вашу поэму о турнире6, латинским гекзаметром написанную? Вот видите! А что до феррарца, то я и в самом деле расположен немного

поболтать о нем. Должны же вы согласиться, что он как-никак явление необычайное и привлекательное. Он приор нищенствующего ордена, а ордена эти заслуживают презрения. Они — предмет всеобщих насмешек, и всякий раз, как я бывал в Риме, мне доводилось слышать, что церкви они доставляют одни лишь затруднения. Но когда вдруг один из этих всеми презираемых, вышучиваемых монахов встает и, в силу диковинного своего дара, не только превозмогает предубеждение, его званием внушаемое, но и становится предметом всеобщего восхищения...

Полициано. Восхищения! Кто им восхищается? Не я. Отнюдь нет. Чернь славит его, ибо он подобен ей.

Джованни. Нет, нет, нет, почтеннейший Анджело, он не подобен черни! И не тем лишь он от нее отличен, что происходит из старинной, весьма уважаемой семьи феррарских горожан. Я не один раз слыхал его в Санта-Мария дель Фьоре7, и, поверьте мне, впечатление, которое он на меня произвел, было превелико и многосложно. Я согласен с вами, что в нем проявляется разительное отсутствие всякой культуры и утонченности; но, наблюдая его вблизи, все же начинаешь думать, что тело его, равно как и душа, должны быть на редкость хрупкого свойства. Проповедуя с кафедры, он часто садится, настолько его потрясает собственная страстность, и ходит слух, что после каждой проповеди он

испытывает столь великое изнеможение, что вынужден ложиться в постель. Голос у него странно-тихий, и устрашающая, громоподобная сила, с которой иногда звучит его речь, всецело исходит от взора его и движений. Хочу вам признаться... зачастую, будучи один, я беру венецианское свое зеркальце и пытаюсь подражать ему в его повадке, когда он мечет свои молнии против духовенства. (Копирует проповедника.) «Ныне простер я десницу свою, — глаголет Господь, — ныне иду я на тебя, церковь продажная и непотребная, церковь злодейская, нечестивая, бесстыдная! Меч мой сразит непотов8 твоих, игрища твои, блудниц твоих, дворцы твои, и познаешь ты правосудие мое». Слово в слово так! Но вы видите — у меня ничего не выходит. Жалкий получился бы из меня проповедник, к покаянию призывающий! Флоренция, эта наглая женщина, вдосталь посмеялась бы надо мной!.. А вот к чему я, почтеннейший Анджело, еще менее был бы способен, чем он, хоть я и кардинал и предстоит мне стать папой, а он всего лишь жалкий нищенствующий монах, — это пророчествовать о грядущем. Год назад он предсказал близкую кончину папе римскому и моему отцу, Лоренцо Великолепному, — и да сохранит нас господь от того, чтобы предсказание это целиком исполнилось. Но вот что ныне является вполне достоверным: жизнерадостный муж, с такой прелестной иронией давший себе имя Иннокентий,9 уже много недель пребывает в некоем оцепенении, до того глубоком, что временами папский двор мнит его умершим, а отец май болен так тяжко, что сегодня утром его соборовали. Правда, это все же настолько подбодрило его, что он потом отпустил остроту по сему поводу, — впрочем, она вышла довольно неудачной. Однако...

Полициано. Отец твой несколько переутомился во время карнавала — вот и все! На празднествах живописцев нынче царило необычайно бурное веселье, а Лоренцо так страстно любит красоту и наслаждения, что чрезмерно пренебрегает заботой о своем здоровье. Он черпает из кубка любви и радости, словно тело его столь же несокрушимо, как и прекрасная его душа... Но это не так. Ребенок сумел бы предсказать, что когда-нибудь ему в этом отношении будет преподан чувствительный урок, а ты желаешь усмотреть в этом предсказании некое чудо, твоим монахом сотворенное? Брось, Джованни! Либо ты глупец, либо, что много вероятнее, тебе охота шутить надо мной. Уж не хочешь ли ты заодно порассказать и о его видениях? Поразить меня тем, что он временами видит, как разверзается небо, слышит голоса, видит огненный дождь, мечами и стрелами сопутствуемый? Я согласен допустить, что простец-монах верит в свои видения и чудесные явления, я согласен приписать их смехотворному его простодушию. Но если бы он был несколько более изощрен и образован, если бы в его природных способностях, как и в его знаниях, не царили столь безнадежная путаница и сумбур, то, думается мне, не было бы у него этих видений...

Джованни. Это меня убеждает. Это совершенно верно. Мы, все остальные, чересчур изощрены и образованны, чтобы иметь видения; а если б они у нас и бывали, то мы не верили бы в них. Но этим путем, почтеннейший Анджело, он достигает успеха!

Полициано. Нельзя говорить об успехе там, где увлекают одну лишь чернь, потворствуя низменным ее страстям, — не то Флоренции пришлось бы краснеть перед всей Италией из-за успеха этого отвратительного капюшона. Я лишь один-единственный раз был в соборе, когда там проповедовал он, этот всех изумляющий приор монастыря святого Марка, и — клянусь всеми грациями, музами и нимфами! — больше ноги моей там не будет. Я всегда воображал, что кое-что смыслю в красноречии; по всей вероятности, я заблуждался. В былое время во Флоренции считали, что проповеднику надлежит вызывать восхищение размеренностью и благородством движений, изысканностью слов и оборотов речи, глубоким знанием творений писателей древности, доказательством чему было художественное расположение цитат; вызывать его мудрыми изречениями, чистотой и изяществом слога, благозвучием голоса, мастерским построением периодов и гармонией в чередовании слогов; все это, по-видимому, сущая чепуха. Напротив, предельное величие усматривают в том, что хилый варвар, сверкая глазами и неистово жестикулируя, скулит о падении добрых нравов, порочит просвещение и искусства, бранит поэтов и философов, цитирует одну лишь библию, как если б эта книга не была написана поистине омерзительной латынью, и в довершение всего осмеливается поносить образ жизни и правление великого Лоренцо… (Встает и в волнении расхаживает по комнате).

Кардинал с удовольствием разглядывает его в лорнет.

Джованни. Клянусь святой девой, ярость ваша прекрасна, почтеннейший Анджело. С какой решимостью вы судите о вещах с одной лишь стороны — почти так же, как это делает сам брат Джироламо. Продолжайте! Я слушаю вас с душевным наслаждением. Скажите все это еще более язвительно, скажите уничтожающе! «Эпикурейцы и свиньи»... он говорил об «эпикурейцах и свиньях». Это речение приобрело широчайшую известность. Оно относилось к друзьям моего отца — к Фичино, к мессеру Пульчи, к живописцам, — вероятно, и к вам, хе-хе-хе!

Полициано. Послушайте, кардинал...

Джованни. Ну, ну! Что за важность! Разве я не люблю вас? Вы столь правы, как это только возможно...

Полициано. Я не говорю, что я прав, я говорю, что презираю этого червя, презираю за то, что он мнит, будто обрел истину. Хотя бы мимолетная улыбка, всеблагие боги! Хотя бы легкая скрытая насмешка! Одно лишь словечко, поверх голов черни брошенное, где сквозило бы сомнение, чувство своего превосходства, желание столковаться с нами, людьми просвещенными, — и я простил бы ему все. Но ничего, ничего подобного я не услышал. Мрачное, нелепое осуждение безверия и безнравственности, пересмешничанья, пороков, роскоши и плотских утех...

Джованни (ерзая от удовольствия). Vaccae pingues...10 Ах, боже мой, известно ли вам, что он сказал о тучных коровах, на горе Самарии пасущихся11? Он говорил об этом, когда толковал пророка Аммоса. «Эти тучные коровы, — так сказал он, — хотите вы услышать, что они означают? Они означают блудниц, десятки тысяч тучных блудниц в Италии!»

Хорошо сказано! Отлично! Нет, не возражайте! Чтобы такое придумать, нужно иметь фантазию, это уподобление неимоверно забавно. Vaccae pingues! С той поры, мне, как только я вижу тучную корову, вспоминается блудница, а при виде жрицы Венеры мне приходит на ум тучная корова. Я сделал некое наблюдение. В остроумии, в юмористическом восприятии вещей заключается сильнейшее противодействие желаниям плоти. Я ведь не святоша — не правда ли? Меня тешат статуи, картины, прекрасные здания, стихи, музыка и забавные шутки, я ничего так не желаю, как возможности безмятежно, в сладостном покое наслаждаться этими чудесными вещами, и поверьте мне — любовные вожделения при этом нередко ощущаются мною, как некая помеха. Они выводят меня из состояния равновесия, омрачают мое веселье, тягостно распаляют меня... довольно об этом! Вчера на Пьяцце мимо моих крытых носилок прошла толстуха Пентесилея, что живет близ ворот Сан-Галло; я посмотрел на нее — и говорю

вам, не испытал ни малейшего вожделения; меня лишь разобрал смех, да такой, что мне пришлось задернуть занавески. Она выступала точь-в-точь как тучная корова, на горе Самарии пасущаяся!

Полициано (силясь скрыть улыбку). Эти твои разговоры о коровах — сущий вздор, Джованни, Донна Пентесилея весьма красивая женщина, обладающая обширными гуманитарными и художественными знаниями и отнюдь не заслуживающая, чтобы

это сравнение к ней прилагалось. Впрочем, мне приятно слышать, что ты юмористически относишься к этому твоему монаху, проповедующему покаяние!..

Джованни. Ошибаетесь! Отнюдь нет! Я отношусь к нему как нельзя более серьезно. А как же иначе? Ведь он стяжал громкую славу. Обворожительная наша Флоренция, сдается мне, изумительно умеет уничтожать своими остротами всех тех, кто, не будучи одарен талантом, отваживается выступать публично. А он привел ее в содрогание. Во всяком

случае, за ним нельзя не признать необычайного благочестия и проникновения в христианскую религию.

Полициано. Проникновения в христианскую религию! Превосходно! Если человек — круглый невежда, его выручает проникновение, наитие, внутренние переживания. Он отвергает древних, ему нет дела ни до Красса, ни до Гортензия, ни до Цицерона. Он

даже не имеет ученой степени доктора богословия и презирает все науки. Он знает, изучает, алкает лишь себя, самого себя, о себе одном говорит, какова бы ни

была тема, на которую он проповедует; мало того, он нередко приводит случаи из личной своей жизни и пытается вложить в них некий глубокий смысл, как будто хоть один человек, просвещенный и со вкусом, склонен был бы придавать малейшее значение тому,

что могло приключиться с этим сычом! Несколько дней назад мне у книгопечатника Антонио Мискомини попался под руку экземпляр его трактата о любви

к Иисусу Христу, за короткое время вышедшего, как это ни смешно, седьмым изданием. Зная, что почтенный монах отвергает прекраснейший диалог Платона, я полюбопытствовал узнать, что он сам может поведать о любви. То, что я нашел, друг мой, было омерзительно превыше всякого ожидания. Нелепая, страстная мешанина, смутных, хмельных, горячечных ощущений, предчувствий, туманных душевных состояний,

тщетно силящихся обрести вразумительное словесное выражение; У меня закружилась голова, мне стало дурно. Воистину, я понимаю, что погружение в подобную науку, наверно, крайне утомительно, понимаю его обмороки, его изнеможение. Этому безумцу,

вместо того чтобы в погоне за святостью бежать из дома своих почтенных родителей в монастырь и там, сидя в четырех голых стенах своей кельи, уныло углубляться в собственную мрачную душу, надлежало хоть малость поучиться, прояснить свой взор, обострить восприимчивость его к чудесным красочным явлениям внешнего мира. Тогда он постиг бы, что творчество отнюдь не пытка и не самобичевание, а радостное дело, что все благое созидается легко и сладостно. Свою драму «Орфей»12 я написал в течение немногих дней, а песни мои при созерцании красоты нашего мира, за чашей вина, за веселой пирушкой сами льются из моих уст, и нет мне нужды после того укладываться в постель...

Джованни. Разве что вино бывает тому причиной!.. Да!.. Да, почтеннейший Анджело, вы — светило нашего века. Кто может сравниться с вами? Никто не видит мир таким прекрасным, как видите его вы! Никто не умеет столь пленительно воспеть очарование прекрасного юноши. Быть может, брат Джироламо сказал себе, что человеку честолюбивому, буде он хочет сравняться с вами, следует несколько по-иному взяться за дело...

Полициано. Ты шутишь?

Джованни. Не знаю. Затрудняюсь ответить. Я никогда не знаю, когда я шучу, а когда говорю серьезно... Что случилось?

Привратник (приподымая гобелен, которым завешена дверь). Князь Мирандола.

Джованни. Пико! Я рад видеть его. Не правда ли, почтеннейший Анджело? Мы рады видеть его.*

Привратник удаляется.

Сядьте поближе! Не сердитесь! Разве я вас не люблю? Ладно, пусть будет по-вашему! Признаю себя побежденным. Брат Джироламо — нетопырь... вы удовлетворены? Надо ведь немного поспорить, не так ли? Если бы вы за него вступились, я бы поносил

его, как только можно... А вот и Пико! Здравствуй, Пико!

Полициано. Если б ты не был так мил, проказник! Тогда можно было бы по крайней мере сердиться на тебя...

2

Джованни Пико делла Мирандола входит быстрыми шагами, сбрасывает плащ на руки слуги и устремляется вперед. Дородный юноша, изящно и несколько вычурно одетый в шелка, с длинными, холеными, белокурыми локонами; тонкий нос, женственный рот, двойной подбородок.



Пико. Как здоровье Великолепного?.. Здравствуй, Ваннино! Приветствую вас, почтеннейший Анджело! Ох, изнемогаю от жары. Кто из вас мне друг, тот пусть добудет мне лимонаду, притом холодного, как воды Коцита13.

Кардинал, знаком повелев Полициано не вставать, с учтивой поспешностью идет к двери и сам отдает приказание кому-то находящемуся вовне.

Клянусь Вакхом, у меня язык прилип к гортани! Что за жаркий апрель! Часы на церкви

Сан-Стефано ин Пане показывали пятнадцатый час, а все еще не становится прохладнее. Должен вамсказать, что я примчался из Флоренции во весь опор. Я обедал у ваших родственников, Джованни, у Торнабуони14, и засиделся там. Надо отдать справедливость Торнабуони — у них превосходный стол. Была чудесная откормленная птица из Франции, какую ты сумел бы по достоинству оценить — удивительной нежности... Да, дружище, жизнь имеет свои прелести. А Лоренцо... Серьезно, как Лоренцо чувствует себя нынче?

Полициано. В его состоянии с тех пор, как вы его видели, синьор, как будто не произошло никаких перемен. Кардинал и я, мы дожидаемся здесь отчета лейб-медика о действии снадобья из дистиллированных жемчужин, которые врач Лаццаро из Павии дал принять повелителю нашему, а чтобы несколько ускорить течение сих томительных часов, мы слегка занялись науками, от которых, однако, затем, довольно далеко отвлеклись, вступив в разговор о некоем предмете, того недостойном... Но маэстро Пьерлеони все еще не сообщил нам ничего нового. Ах, синьор, я начинаю сомневаться в чудодейственной, силе этого снадобья, о котором столько трубили. Его составитель с превеликой поспешностью пустился в обратный путь, получив, к слову сказать, совершенно неслыханное вознаграждение, и предоставил нам дожидаться целительного действия своего лекарства. Когда же оно наконец скажется? Великий мой, возлюбленный властелин! Для того ли я четырнадцать лет назад спас тебя в соборе от кинжалов Пацци, чтобы ныне, в зените твоей жизни, коварный недуг похитил тебя у меня? Где я, несчастный, найду приют, когда ты сойдешь в царство теней? Я не более как плющ, что обвивается вокруг тебя, могучего лавра, и обречен умереть, если ты зачахнешь. А Флоренция? Что станет с Флоренцией? Ведь она твоя возлюбленная. Вижу, как она угасает во вдовьей своей скорби...

Пико. Что вы, почтеннейший Анджело! Ведь это погребальная песнь, она преждевременна. Лоренцо жив, а вы слагаете поэму на его смерть. Ваш гений увлекает вас... Скажите, маэстро Пьерлеони сообщил наконец что-либо определенное о природе его недуга?

Полициано. Нет, синьор. В выражениях, мало доступных разумению профана, он заявляет, будто жизненное начало охвачено гниением. Ужасная мысль!

Пико. Жизненное начало?

Полициано. Но самое страшное — та внутренняя тревога, что обуревает дорогого нашего больного, несмотря на великую его слабость. Он наотрез отказывается лежать в постели. Сегодня утром он повелел, чтобы его на кресле вынесли в сад, в лоджию Платоновской академии, а потом его носили из комнаты в комнату, и нигде он не обрел спокойствия.

Пико. Странно. Ты сегодня был у отца, Ваннино?

Джованни. Нет, Пико. И, между нами говоря, его общество для меня столь тягостно, что я предпочитаю избегать его. Отец так изменился... Он так жутко смотрит на собеседника, сначала закатывая глаза, затем со страдальческим выражением отводя их в сторону... Ты не знаешь, как для меня ужасно зрелище недугов и страданий. Я сам от этого делаюсь недужным. На меня веет дыханьем могильного склепа... Брр... Нет, отец сам с малых лет учил нас невозмутимо отстранять все уродливое, скорбное и

тревожное, и лишь прекрасному и радостному разрешать доступ в нашу душу; поэтому сейчас его не должно удивлять, если...

Пико. Я это понимаю. Все же тебе следовало бы попытаться пересилить себя... Где твой брат?

Джованни. Пьеро? Почем я знаю? На верховой прогулке, в фехтовальном зале (стараясь снова придать разговору шутливый тон), у тучной коровы...

Пико. У тучной... А-а-а! Смотрите-ка! Полюбуйтесь на маленького Джованни! Я сообщу своему приятелю приору, что кардинал де Медичи уже не Аристотеля цитирует, а некие проповеди...

Слуга подает лимонад и уходит.

А теперь скажите, скажите мне, скажите, как Лоренцо воспринял самоновейшую весть?

Полициано. Какую весть, синьор?

Пико. Последнюю выходку брата Джироламо… Скандал в соборе...

Джованни и Полициано. В соборе?

Пико. Значит, он ничего еще не знает? И вы ничего не знаете? Тем лучше! Тогда я расскажу вам! Дайте мне допить, и я вам расскажу... Какая прелестная ложечка!



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   10


©kzref.org 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет