Чёрный, белый, красный…


Клюн. Преувеличиваешь, как всегда. Казимир



жүктеу 1.1 Mb.
бет2/8
Дата21.04.2019
өлшемі1.1 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8

Клюн. Преувеличиваешь, как всегда.

Казимир. Не веришь?

Клюн. Верю. Не волнуйся. Как там «твои»?

Казимир. На днях письмо от жены получил. Дочь у меня родилась. Надо отвечать, а что — ума не приложу. Жена надеется, что я тут в Москве устроюсь и её с детьми заберу. А у меня ни денег, ни кола — ни двора. Если честно, Иван — у меня в голову, кроме живописи, ничего не вмещается. Понимаю, что плохо поступаю с Казимирой, только ничего не могу с собой поделать. Не вяжется одно с другим — хоть убей. Не знаю, как у тебя получается с женой и тремя детьми? Я бы на твоём месте их оставил и занялся одной живописью.

Клюн. Господь с тобой! Что ты такое говоришь? Не по-божески это жену с детками бросить.

Казимир. Художник должен быть свободным! Так я считаю.

Клюн. Знаешь, что я придумал? Собирайся, поехали, поживёшь у меня, а то ты тут загнёшься с голодухи. И жена будет рада!

Казимир. Сомневаюсь я, чтобы она шибко обрадовалась, но, ты прав, выхода нет — поедем. Затемнение.

Картина 6

1905 год. Комната в доме Клюна. Вбегает Казимир.

Казимир. Ах, Иван! Что на улицах творится! Поднялся народ. Всколыхнулась Москва и всем своим трудовым нутром плюхнулась, прямо, на бульвары. Вся Пресня в баррикадах! Фабричные, мастеровщина, голь — все поднялись. Революция, Ваня! Встал народ. Не хочет больше тянуть на себе всю эту свору оглоедов — царя, аристократию, промышленников, купцов да попов. Сбросил хомут! Эх, хорошо! Ветер свежий продует всю эту плесень и гниль! Я тоже участвую. На Пресне с ребятами сошёлся. Храбрецы, герои! Кирилл Шутко один десятерых стоит. Вот это, я тебе скажу, люди. Помяни моё слово — за ними будущее! У них и оружие кое-какое имеется.

Клюн. (Передразнивает.) «Кое-какое!..» Бесполезное дело! У царя: войска, казаки, артиллерия — что вы против них?! Постреляют вас, как тетеревов. Жалко, ведь убьют тебя, дуралея. Нет, чтобы тихо-смирно заниматься у Рерберга. Нет — на баррикады потянуло, пороху понюхать! Жену с детьми сиротить!

Казимир. Да, ну тебя, Иван. Ты, как монах гундишь, ей богу! Может и не убьют. Смотри, какой я себе «бульдог» достал и пули к нему. (Вытаскивает револьвер из заднего кармана брюк.)

Клюн. Ну, всё. Теперь армия от тебя побежит, а может, сразу сдадутся с орудиями и пулемётами. Аника!

Затемнение. Освещается фигура Малевича на верхней площадке.

Малевич. Была настоящая война. Я присоединился к группе, у которой карманы были полны пуль и разной системы револьверов. К этой группе присоединились ещё охотники. Мы шли к Красным воротам, там был бой. Нас повернули к Сухаревой башне. Мы должны были обеспечить Сухаревский пункт, перегородив Садовую у 2-й Мещанской. Нас (несколько человек) поставили у Сретенской улицы для наблюдения. Затрещали заборы. Стали нагромождать баррикаду. Дело было к вечеру. Заметили, что по Сретенке двигались солдаты. Мы отошли в проходы Сухаревой башни. Солдаты быстро приближались, подходя к площади. Послышалась команда. Солдаты взяли наизготовку. Мы дали знать на баррикаду. Момент, и у нас тихая команда. Дали залп! Солдаты хоть и были наготове, но не ожидали такого нахальства. Мы стреляли раз за разом. Я быстро кончил свои пять пуль, которыми заряжен был револьвер. Заряжать уже не пришлось: солдаты, обнаружив нас, стали палить в проход. Несмотря на их пальбу, пули никого из нашего поста не тронули, только штукатурка сыпалась. За нами бросились в погоню.. (Свет на площадке гаснет. Та же комната. Клюн сидит за мольбертом. Казимир вбегает в комнату, в руке револьвер.)

Казимир. Иван, за мной гонятся!

Клюн. Прячь револьвер, садись, давай водку пить. Как будто мы именины справляем. (Достаёт из шкафа бутылку и закуску. Садятся за стол. Выпивают.)

Казимир. Хорошо, пошло до пяток. Оно всегда хорошо пробирает, когда голодный. Теперь закусим. Давай споём!

Клюн. (Поёт.) Во поле берёза стояла, калина-малина!

Казимир. Громче пой! (Поют вместе.)

Частый звонок в дверь.

Клюн. Войдите! Открыто!

Входит унтер, в руке револьвер. С ним два солдата.

Унтер. Есть беглые?

Клюн. Какие беглые? Не угодно ли беглую рюмочку? Я сегодня именинник и с приятелем того…

Казимир. Не побрезгуйте, господин унтер.

Унтер. Благодарствуйте. Разве что одну. Служба, знаете ли. Не спокойно на улице. Вот, изволите слышать? (Звук отдалённых выстрелов.) Бунтует народ! Ну, с Днём ангела Вас. (Выпивает. Утирает усы.) Что ж, господа хорошие, давайте ещё одну, да мы пойдём.

(Подставляет рюмку. Придерживает другой рукой шашку на боку. Клюн наливает ему ещё. Унтер выпивает, трясёт головой, крякает.) Ох, до чего крепка, чертовка!

Клюн. Закусите, чем бог послал.

Унтер. (Берёт огурец. Откусывает. Громко чавкает.) Впрочем, пора… Честь имею! Прощайте. (Уходят.)

Картина 7

1906. Москва.



Мать. Казимир не приезжал?

Казимира. Нет ещё.

Мать. Надо съездить к нему в Лефортово, дом, как его?.. У меня записано. Видно, он нашу телеграмму не получил, потому и не встретил. Может, болен?

Казимир. А может быть, он и не ждал нас. Не нужны мы ему.

Мать. Что ты такое говоришь? Просто отвык. Увидит — обрадуется. Ведь не каменное же у него сердце.

Казимира. Мне иногда кажется, что так оно и есть. Картинки ему дороже меня и детей.

Мать. Перестань. Всё наладится. (Пауза.) Тут и так — голова кругом. Столовую надо принимать. Там, пока разберёшься и наладишь работу — сто потов сойдёт. Москва — слишком большой город. Одно успокаивает, что девочки со мной — помогут, будет не так тяжело. А ты пока детьми занимайся. Толик, вроде бы здоров, а Галя что-то кашляет.

Казимира. Сквозняки в вагоне. Продуло.

Мать. Надо порошков ей дать и малины на ночь. (Пауза.) Скоро должны мебель привезти. Столько дел, не знаю, за что хвататься. (Пауза.) Его тоже необходимо понять. Никак не может поступить в училище.

Казимира. А я не могу понять: к чему это тупое упрямство? Не принимают, значит, у него нет способностей. Два года мы вынуждены жить одни, а он всё упорствует и не известно поступит ли. Почему он не едет? Он просто разлюбил меня. Так пусть бы сказал прямо. Для чего я бросила родителей и приехала с детьми в эту суматошную Москву? Как это глупо и никому не нужно!

Картина 8

1908. Москва. Комната в доме-коммуне художников в Посланниковом переулке. Казимир и Клюн.

Клюн. Тут тебя твои ищут. Спрашивают. А я не знаю, что отвечать? Говорю: должен быть со дня на день. Как съездил?

Казимир. Нормально. Пора заняться делом. Скоро начнутся занятия у Фёдора Ивановича.

Клюн. Удалось что-нибудь заработать?

Казимир. Поначалу учил рисованию сынка помещика Родионова. Парень безнадёжен. Отец жадный — заплатили копейки. Тут праздники подошли — пасха. Яички расписывал. В шутку изобразил для соседки Родионова, молодой вдовы, на яичке сидящую курочку и пляшущего около неё петушка. Так представь — примчалась сама и увезла меня к себе. Я сопротивляться не стал — дамочка интересная. (Достаёт фотографию, протягивает Клюну.) Вот, глянь.

Клюн. Да, хороша! (Разглядывает. Кладёт на стол.) А что с училищем «ваяния»?

Казимир. Ничего. Бросил.

Клюн. Почему? Что-то произошло?

Казимир. (Говорит с иронией.) Просто я нашёл в их обучении отрицательные стороны, мешающие художественному развитию. (Снимает лавровый венок с гипсовой головы, надевает на себя.)

Клюн. Что тебя не устраивает? Всё-таки они дают крепкие навыки и школу.

Казимир. Всё равно с этим покончено. Писал в классе натурщика. Показалось мне, что не худо бы сделать его в зелёном колорите. Стою, пишу. Подходит преподаватель, спрашивает: почему вы, молодой человек, пишете натурщика зелёным? А я ему отвечаю, что мне так хочется, так мне нравится, и я так вижу. Что тут началось! Глаза выпучил — морда красная — орёт: «Это безобразие, набрали в училище, чёрт знает кого!» Скандал!

Клюн. Представляю.

Казимир. Кончилось тем, что мы с Бурлюком и Маяковским устроили там бунт и ушли.

Клюн. Зачем же так сразу?

Казимир. Надоело, Иван, изображать покорного ученика и подчиняться прихотям всякого дурака-учителя. Они, видите ли, знают, как надо писать натуру. Болото! Всё заранее известно и расписано на сто лет вперёд. Скука смертная! Топтание на месте, без всякой надежды на новое слово. Они не чувствуют, что время бежит стремительно и жизнь меняется с каждым днём, а мы вынуждены писать эти мёртвые гипсовые головы и драпированные чучела. Искусство мертвецов! Музейная пыль.

Клюн. Где же ты будешь учиться?

Казимир. Лучше уж буду продолжать ходить к Рербергу. Он хотя бы ничего не навязывает. Даёт знания без давления и без дурацкого менторства. Можно свободно развиваться и писать, как хочешь.

Клюн. Ещё недавно ты был поклонником Шишкина и Репина и тебя устраивали передвижники.

Казимир. Я понял одну штуку. Ведь, что главное в живописи? — Цвет. Посмотри на картины передвижников, возьми любую работу Репина, хотя бы «Иоанна Грозного». Они бы ничего не потеряли, будь они чёрно-белые. А почему? Потому что цвет в них не главное, а главное — сюжет, содержание, композиция, история, психология, характеристики героев. Всё что угодно, только не то, что составляет само существо живописи — цвет. Тоже самое происходит и с символизмом.

Клюн. Но, чего ты хочешь? Ведь на этом стоит вся история живописи.

Казимир. Вот именно, застыла и стоит. Ты видел у Морозова и Щукина французов? Моне, Ренуара?

Клюн. Нет ещё.

Казимир. То-то. Они пошли дальше. Смогли цветом передать воздух и свет. Это в них самое важное, а не сюжет и не содержание, не анатомия и не похожесть. Они не копируют натуру, а создают картину по открытым ими живописным законам и тем достигают цели. Их живопись дышит и живёт.

Клюн. Ты предлагаешь писать, как они?

Казимир. Я не предлагаю им подражать. Это было бы глупо. Надо использовать сам принцип — идти не от повторения или копирования натуры, а от цвета, от краски, от поверхности холста.

Клюн. Я не совсем тебя понимаю.

Казимир. Кое-что я уже начал делать. Перед отъездом был на этюдах и нечаянно по-новому увидел природу. Я нашёл уголок на окраине. Среди деревьев стоял белёный мелом дом. Был солнечный день. Небо кобальтовое, с одной стороны дома была тень, с другой — солнце. Я впервые увидел светлые рефлексы голубого неба, чистые прозрачные тона и решил работать светлую живопись, радостную, солнечную.

Клюн. Всё это хорошо, но на что ты будешь жить?

Казимир. Не знаю. Сложный вопрос.

Клюн. Как ты будешь содержать семью, если себя не можешь прокормить?

Казимир. Не спрашивай. Казимира ждёт, а я даже переехать к ним не могу. Мать с сёстрами тоже уговаривают. Помогают, как могут. А я, что?.. Стыдно, но придётся собираться.

Клюн. Почему стыдно?

Казимир. Потому что не мне, а им придётся меня кормить.

Клюн. Подожди. Может быть, что-нибудь придумаем.

Казимир. А ещё… не знаю, как и сказать. Иду я по Мясницкой, а тут — похороны, несут в гробу маленькую девочку, за гробом мать и двое старших детей. И тут я только, Иван, понимаю: да это же Казимира — жена моя, детки мои — Анатолий с Галиной, это хоронят мою младшую дочь! Стою я в стороне, у стены, как тень, бедный, голодный. Эх, думаю, почему я не передвижник? Тема, тема-то какая для картины!

Клюн. Вот горе-то! Что же случилось?

Казимир. Да уж вот так. Бог дал — бог взял. Ладно, извини, некогда — надо собираться. Прощай!

Клюн. Хорошо, я пойду. На днях забегу.

Клюн уходит.

Казимир. (Смеётся.) До чего же он наивный, этот Иван. Что ему ни скажи — во всё верит. Если бы он узнал, что у меня никакой младшей дочери нет, кроме Гали и в училище я не учился ни дня, наверное, сильно бы на меня осерчал.

Входит Казимира, одетая в чёрное с белым платье. На голове красный платок.

Казимира. Здравствуй. Насилу тебя нашла. (Протягивает руки к Казимиру.) Устала.

Казимир. (Обнимает жену, целует в щёку.) Здравствуй, дорогая. Только приехал. Вот начал собираться к вам. Вещей много. Холсты, краски…

Казимира. Ты нас совсем забыл. Даже не спрашиваешь: как дети?

Казимир. Прости, не успел. Как Толик с Галей? Здоровы?

Казимира. Слава богу... Только отца не видят и всё спрашивают: где папа, где папа? А я и сама не знаю «где» и что им отвечать. Как твоя поездка?

Казимир. Так себе. Зря прокатился.

Казимира. Что так?

Казимир. Помещик, у которого я должен был учить сына, оказался самодур и жмот вдобавок. Так что разбогатеть не пришлось.

Казимира. Худо! У мамы, пока тебя не было, случилось несчастье. Её столовую обокрали.

Казимир. Впрямь, беда!

Казимира. И, как выяснилось, обокрали «свои» — повар и швейцар.

Казимир. Их задержали?

Казимира. Задержали, а что толку? Они всё успели распродать, а деньги прогуляли. Так что вернуть ничего не удалось.

Казимира. (Подходит к столу. Видит фотографию вдовы. Смотрит на обратную сторону. Читает.)

«Милому другу, Казимиру? На память о незабвенных днях любви...»



Что это?! Что это за женщина? (Пауза. Казимир побледнел, молчит.) Так ты для этого... уезжал? Какой же ты подлец после этого? (Рвёт фотографию на клочки, бросает в Казимира. Кричит.) Ненавижу тебя и твои картины! Какая же я дура: ехала в Москву, надеялась, что мы будем… Сволочь! (Трясётся от злобы. У неё истерика. Бросается к мольберту, хватает кисть и чёрной краской ставит наотмашь кресты на висящих по стенам картинам.) Вот тебе! Получай! Казимир не сразу спохватывается, но затем обхватывает её сзади руками. Она в бессилии опускает руки и опускается на пол. Рыдает.

Казимир. Ты с ума сошла! Не трогай… картины. Они причём? Так нельзя! Нельзя… успокойся. (Подходит к столу, наливает воды в стакан. Протягивает стакан жене.) На, выпей. Она берёт стакан и выплёскивает воду ему в лицо. Отбрасывает в сторону кисть, а стакан в картину, висящую на стене. Осколки.

Казимира. (Медленно поднимается с пола. Стягивает с головы сбившийся платок.) Всё. С меня хватит. Кончена наша с тобой жизнь. Я тебе этого никогда не прощу. (Пауза. С силой выдыхает.) Я долго ждала, терпела. Верила тебе. Теперь кончено. Надеяться больше не на что. Живи, как знаешь. Оставайся со своими мерзкими картинками. А я уеду. Мне предложили место. Детей пока оставлю у мамы. Устроюсь — заберу к себе. Прощай! (Медленно уходит, волоча по полу платок. Казимир идёт молча за ней до двери и останавливается, когда дверь закрывается. Долго стоит у двери, опустив голову.)

Казимир. Болван! Какой же я идиот! Петух! Пивень! (Топочет ногами, хлопает руками по бёдрам и кричит петухом.) Ку-ка-ре-ку!

Картина 9

1910. Дача в Кунцево. Софья Рафалович, мать Малевича и Казимир сидят за столом. Казимир что-то рисует, держа на коленях доску. Софья читает вслух Кнута Гамсуна. Людвига Александровна раскладывает пасьянс.

Софья. (Читает.) «В конце концов, я лишился всех своих вещей, у меня не было гребешка, не было даже книги, которую я мог бы почитать с тоски. С отчаяния я избирал самые странные темы, над которыми я долго мучился и, которые потом не принимались к печатанию».

Мать. Ничего не выходит. Опять валет выскочил не к месту.

Казимир. Какой валет?

Мать. Известно какой — бубновый.

Казимир. Ничего удивительного, мама. Карты не врут. Я с ним сейчас очень близко сошёлся. Озорной малый!

Мать. С кем?

Казимир. С «Бубновым валетом». (Пауза. Мать в недоумении смотрит на Казимира.)

Софья. Это, Людвига Александровна, выставка картин так называется. Казимир, как всегда, шутит.

Мать. Да. Пошутить он любит. Шутить и разыгрывать. А почему именно — «Бубновый валет»?

Казимир. Это Ларионов придумал.

Софья. «Бубновыми» каторжников называют.

Казимир. Тут несколько смыслов — в том числе и этот. Мы «преступники», потому что преступили законы академизма. Лентулов говорит, что на языке гадалок бубновый валет означает молодость и горячую кровь, Макс Волошин — что бубновая масть означает страсть, а валет — молодого человека. Ещё «бубновый валет» — значит, плут. (Берёт со стола карту.) Точь-в-точь похожи — весёлые, молодые, с розой, в беретах, немного хулиганы.

Мать. Хулиганить вы и вправду мастера! И, поди, все безбожники.

Казимир. Что вы, мама!.. На самом деле народ подобрался серьёзный.

Мать. Да уж и не говори — сплошной скандал!

Софья. По всей Москве только и разговоров, что о вашей выставке.

Казимир. Спасибо Ларионову — мощную компанию собрал. Что ни художник, то вызов замшелым академикам и передвижникам. То-то они завыли, особенно Репин с Бенуа стараются. Как же? Мы «осквернили» их представления и идеалы «святого искусства»! Забыли, как их самих чихвостили академики. А теперь они с ними объединились против нас. Бенуа, впрочем, не так резок в оценках, как господин Репин, но всё равно смотрит свысока и в душе презирает, издевается — лицемер!

Софья. Так уж видно повелось в России, что всё новое и молодое пробивается с трудом и встречается в штыки.

Казимир. Это не только у нас. Вон, и во Франции импрессионистов вначале освистывали и оплёвывали на выставках. А вслед за ними — Пикассо и Брака с Матиссом. Только наши — Щукин с Морозовым, молодцы, сразу сообразили, что к чему, и стали покупать их картины. А теперь, когда мы соединили «диких» французов с русской иконой и народным примитивом — поносят нас. Сразу заголосили: «Хам грядёт! Хам!» Так долго распинались о своей любви к народу, а как только этот народ взял в руки кисть и выплеснул на холст своё самобытное и яркое искусство — испугались: «Ах, они не знают анатомии! Ах, они не прошли академической школы! Ах, где светотень, где пропорции, где композиция? Где всё то, чему учили нас мудрые профессоры?!» И нас после этого называют «скопцами»! Не видят, что их самих академизм давно оскопил. Жалкие импотенты! Самодовольные слепцы!

Мать. Ну, успокойся, Казик. Что ты так ругаешься?

Казимир. Я спокоен, мама. Они меня ещё хлеще разносят. (Встаёт. Вытаскивает из пиджака газеты.) Вот, послушайте, что обо мне пишут. (Читает.) «Совершенно неинтересны этюды К. Малевича, Я. Калиниченко», — «Голос Москвы». В «Утре России»: «Впечатления Запада очень сильны в произведениях Малевича, перепевающего „диких“ французов…». «Груб, безвкусен К. Малевич» — некто Б. Шуйский, «Столичная молва». «Спандиков, Бобров и Малевич безнадёжны, в их гримасничаньи и ломании нельзя усмотреть ничего положительного» — тот же Шуйский. И так далее, в том же духе. И это ещё не самые ругательные. Они не могут простить, что мы наплевали на их замшелый опыт, сгребли в кучу, весь их академический хлам и плесень и свалили под забор.

Софья. Ничего, сначала поругают, а потом хвалить начнут.

Казимир. А я рад, что ругают. Если бы «эти» хвалили, то я бы оскорбился. Уж лучше пусть называют «хамом». По мне — краше быть живым дикарём, чем дохлым академиком.

Софья. Ты, мне кажется, впадаешь в крайность.

Казимир. Я просто защищаюсь. Слышала бы ты, какой они подняли вой. Все эти репины, бенуя и мережковские. Репин хоть ругает открыто, его можно уважать за откровенность. А Бенуа сначала презрительно уничтожает, потом снисходительно похваливает, но так как будто издевается. Вот этот его профессорский тон бесит больше всего. Хочет подмять нас под себя и оставить за собой последнее слово. Не выйдет! Их время ушло, с их пыльными кринолинами и корсетами. Они не хотят это понять и признать. Новое слово за нами! Да и никому не удастся сказать в искусстве «последнего слова». Это всё равно, что остановить время. Им нужны авторитеты, а мы плюём на них и смело идём вперёд!

Мать. Что-то устала я. Простите, дети, пойду — прилягу. Спокойной ночи, Соня.

Софья. Покойной ночи, Людвига Александровна. (Мать уходит. Пауза.) Не пойму только, как вы объединились — такие разные?

Казимир. Нас соединяет протест против всего застывшего в искусстве, что не даёт художнику двигаться вперёд, поиск новых живописных форм. (Пауза.) Впрочем, мне кажется это единство недолгое. Уже намечается раскол. Кончаловский и Машков держатся за «сезаннизм», а Ларионов с Гончаровой на этом не остановятся, да и я тоже.

Софья. Чего же вы хотите?

Казимир. Видишь ли, Соня. В нашей с Ларионовым живописи «западное», французское — только первый толчок, а дальше: народное, иконописное. Вывески, лубок, народные промыслы. Словом, творческая народная жизнь — всё это мы соединили в своей живописи и в этом наше общее движение. Но Ларионов считает, что нельзя останавливаться на одном стиле, что художник погибает, как только им овладевает какой-то единственный. Поэтому стиль для него не главное, главное — сама живопись, поиск, постоянное обновление. Он сменяет стили, как одежду. Правда, в этом пункте я с ним не согласен. Художник всё же должен к чему-то придти, найти своё, особое, что отличало бы его живопись от других, создать свою систему. Мы вместе — пока ищем, но цели у нас с ним разные.

Софья. Как у вас всё сложно! ( Пауза.) Да, чуть не забыла. (Достаёт из рукава письмо.) Отец пишет из Мещерского, что Казимира и дети здоровы. Он нанял няню Гале, а Толика определили в гимназию. Казимира работает в лечебнице и ею довольны. Тебе от него поклон.

Казимир. Будешь отвечать — поблагодари от меня Михаила Фердинандовича.

Софья. Непременно. Пишет, что к нему «приезжал Толстой. Интересовался работой лечебницы. Обходил палаты. Наблюдал способы лечения душевнобольных». Они с отцом давно знакомы. Переписываются. Толстой помогает не только на словах, но и деньгами. У нас в семье культ Толстого. Вот, посмотри — отец с Львом Николаевичем в клинике. (Протягивает фото Казимиру.)

Казимир. (Разглядывает.) Ценю его, как большого писателя. Может быть, он даже лучший в России, но прости, Соня, смешно становится от его проповедей — только морочит голову провинциалам. И не только смешно, но и как-то стыдно. Это его подделка под мужика!.. В этом есть что-то театральное, неестественное. Думает, что оригинален, когда пашет землю и пишет азбуки для своих крепостных? Он прикидывается или действительно не понимает, что крестьяне считают это барскими причудами? Как они говорят: «с жиру бесится». Он — граф, как бы не рядился в косоворотки и лапти. Ну да, бог с ним!



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет