Журавлёв Игорь Константинович


Глава 12. Толстой Лев Николаевич (1828 – 1910)



жүктеу 5.71 Mb.
бет13/24
Дата18.02.2019
өлшемі5.71 Mb.
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   24
Глава 12. Толстой Лев Николаевич (1828 – 1910)

Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой занимает особое место в мировой философской мысли. На формирование его мировоззрения оказали влияние немногие философы, среди которых Руссо, Прудон, Шопенгауер. Всегда отличаясь самостоятельностью суждений, Толстой изучал труды крупнейших мыслителей мира не столько ради поиска истины, сколько ради подтверждения собственных идей, уже созревших в его мозгу в результате жизненного опыта, философских и религиозных исканий. Толстой всегда предпочитал собственный путь к истине. Более того, он пытался превратить всю свою жизнь в непрерывный духовный эксперимент, призванный дать ответы на глобальные вопросы бытия, ответы не только самому себе, но и всему человечеству. Не случайно Толстой почитает Конфуция, Будду, Соломона, Сократа, а также Христа, называя их мудрецами и учителями жизни.

В своих произведениях Толстой исследует важнейшие стороны духовного развития человека. Его волнуют проблемы человеческой индивидуальности и коллективизма, идея Бога как идея нравственная и метафизическая, бессмертие души, природа человеческого разума, человеческая свобода и её границы, проблемы блага, добра и зла, смысл жизни и многое другое. В своих религиозных сочинениях он выступает не реформатором, а интерпретатором христианства и пытается очистить христианство от «церковно-обрядовых наслоений», приблизившись тем самым к Божественной истине.

Неправомерно упрощённое понимание Толстого как выразителя идей и настроений патриархального крестьянства. Толстой – представитель той части русского дворянства и интеллигенции, которую обычно называют передовой и в которой возникло народническое сознание. Для Толстого народническое сознание было «работой совести». Но и этим не ограничивались искания Толстого. Он наиболее полно и адекватно выразил русское мышление в целом и в его важнейших характеристиках: не ясность ума, а титаническое брожение мысли и чувства, духовные метания, приводящие в смятение цивилизованный мир, но и способствующие духовному развитию мира. По художественным и философским произведениям Толстого Запад до сих пор судит о России, её народе и культуре.


12.1. Природа и общество с религиозной точки зрения

Одним из основных мотивов в творчестве Толстого является противопоставление правдивой жизни природы, созданной Богом, и ложной жизни общества, отгородившейся от природы, а тем самым и от Бога. В природе больше истины и правды, больше божественного, чем в культуре, в этой созданной человеком «искусственной природе», порвавшей с естественными природными корнями. Культура основана, с точки зрения Толстого, на неправде и насилии, в ней источник всех бед нашей жизни. Возникновение культуры было падением, т.е. отпадением от естественного божественного порядка. В лучших своих произведениях: «Казаки», «Война и мир», «Анна Каренина» Толстой утверждает правду жизни, близкой к природе, правду труда, истину рождения и смерти и осуждает ложь, неподлинность «исторической жизни» в цивилизации. Правда для него в природно-бессознательном, ложь – в цивилизованно-сознательном.

Толстой рассматривает общественные противоречия как продолжение противоречий самого человека, но не первобытного, а отравленного ядом цивилизации, и с сочувствием относится к учению Руссо о естественном человеке, который выходит прекрасным из рук природы и затем развращается в обществе. Толстой убеждён, что, несмотря на влияние окружающей среды на человека, сознание определяет общественное бытие, а не определяется им. В связи с этим нравственный рост каждого человека представляется первоосновой человеческого существования, в результате чего возможно возвращение человечества от противоестественной цивилизации к естественной природной жизни. Природа – нравственный руководитель, указывающий человеку естественный и простой путь личного и общественного поведения.

Толстой противопоставляет «искусственным» законам общества «естественные законы природы», и утверждает, что признание цивилизации благом есть воображаемое знание, которое уничтожает инстинктивные первобытные потребности добра в человеческой природе. В «Войне и мире» мировоззрение Толстого определилось как оптимистическое восприятие жизни, управляемой стихийными законами бытия. Философская и художественная задача романа – заставить полюбить жизнь во всех её проявлениях. Перед историей как наукой Толстой ставит задачу отыскания законов вместо отыскания причин. Законы он отождествляет со стихийностью, отрицая разумные действия людей. Первоосновой исторических событий Толстой признаёт народ, а не отдельные исторические личности. Историческая личность – лишь «ярлык», дающий наименование событию. Сущность жизни находится вне материального бытия, в стихийной духовности народа, непосредственно «вырастающей» из природы и столь же прочно «врастающей» в неё своими нравственными корнями.

«Толстой – это Адам, до того как он вкусил от древа познания. Ключарь природы, страж естества, вещий кудесник земли, он помнит первое утро Божьих дней. Он нерасторжимо и непосредственно связан с той первозданностью, которую мы, люди, уже застали и зазнали. Житель догородского мира, ровесник природы, древней деревни, Толстой, точно минуя промежутки, историю, вырос прямо из первобытного и безо всяких посредников, поверх многовековой культуры человечества, смотрит пря-мо в глаза космической изначальности, своей предвечной матери. Для мирового старика, для земного первопоселенца, современника Богу, может ли всякое просвещение и образованность и сознание не быть чем-то вторичным и второстепенным, чем-то ненастоящим и ненадёжным? Толстой верит только тому, что – первое. Так его народничество стихийно, так восходит оно к первым дням творения. Не просто деревенский быт интересует его, а сказывающееся лучше всего именно в этом быте бытие».1 Это подчёркивает, что исходной категорией философии Толстого является «бытие», но не абстрактное бытие Гегеля, а бытие конкретное как бытие природы во всём её многообразии. В спор с Толстым по этому вопросу вступил В.С.Соловьёв, который бытию противопоставил «сущее» как духовное всеединство. Соловьёв видит всеединство как бы «над природой». Толстой признаёт единство мира в самой природе, в её конкретном многообразии, в чувственном натурализме.

Мир Толстого антиисторичен, природа не отделена от своих творений, нет никакой градации, отделяющей человека от зверя, растения и камня. Толстой как бы забывает, что человека создал Бог по образу и подобию Своему, и склоняет нас к мысли, что человека создала природа по образу и подобию самой природы. Фантазия Толстого «прикована к земле», он не изобретает ничего, что было бы по ту сторону «реальной памяти», чего не существовало бы в пределах обыденно-человеческого. Толстой желает сам и предлагает каждому человеку освободиться от гнёта собственного «я», всецело отделиться от собственной плоти, забыть себя, слившись с природой. Однако делает он это в духе фихтеанской «принципиальной координации», где «я» – центральный член координации, «не-я» – противочлен. Это напоминает «теорию разумного эгоизма»: Толстой отрекается от себя только затем, чтобы приобрести себя во всей полноте, в полноте мира. Это довольно точно подмечает С.Цвейг: «Я люблю природу, когда со всех сторон она окружает меня (нужно обратить внимание на «меня» и «я») и потом развивается бесконечно вдаль, но когда я нахожусь в ней. Я люблю, когда со всех сторон окружает меня жаркий воздух и этот же воздух, клубясь, уходит в бесконечную даль, когда те самые сочные листья травы, которые я раздавил, сидя на них, делают зелень бесконечных лугов.» Даже ландшафт, приносящий ему величайшую радость, он – это ясно чувствуется – ощущает только как радиус и окружность, в центре которой находится его «я», этот неподвижный центр тяжести для всех движений; именно так вращается весь духовный мир вокруг его телесно-духовной личности. Не то чтобы Толстой был тщеславен в мелком смысле этого слова... но он слишком прикреплён к собственной могучей плоти, скован ощущением самого себя; он не может отвлечься от себя, забыть своё «я»... творить – значит для него судить и обсуждать себя».1

Парадокс заключается в том, что Толстой зовёт человечество не вперёд, к Богу, а назад, к природе, поскольку считает, что идти к Богу, всё более отрываясь от природы, невозможно. Истинный смысл этого призыва назад, к природе, состоит не в том, чтобы вернуться в среду первобытных людей и внешне разделить с ними их простую жизнь и повседневные заботы, а в том, чтобы природа, как и Царство Божие, была не вне, а внутри нас, чтобы непосредственны и наивны были сами наши помыслы, чувства и сердечные устремления. Толстой по собственному опыту знает, что человек ищет самого себя, жадно хочет из-под слоёв искусственного, «цивилизованного», извлечь своё подлинное природное «я», тем самым стремясь к обновлению, возрождению, совершенству, и тем самым к Богу. Это и есть религиозный инстинкт человека.

Природа и человек – одно и то же, – отмечает Толстой. Но мысль неминуемо разлучает человека с природой. Осознать природу уже значит её отвергнуть. Делая природу предметом своих размышлений, человек расстаётся с нею, недумающей. Вместо того, чтобы жить с природой одной жизнью, не выделяя себя из её стихии, человек стал задумываться над её законами, желая с помощью знания поработить природу. Однако стихия природы, став нам чуждой, но не отпустив от себя нашу плоть, порабощает нас, в том числе и наш разум, беспомощный в своём неприятии природы. Чем больше мы пытаемся понять природу, тем больше удаляемся от неё и тем меньше способны её понимать. Вкусив от древа познания, мы навсегда потеряли спокойную цельность природного бытия. «Человечество, как сирота вселенной, бьётся о неё своей беспомощной мыслью. Оно постигло, что природа рассчитывает на культуру, и культуру дало, но этим и завязало тягостный узел трагической антиномии. С первой неизбежно загоревшейся искоркой сознания для нас потемнело непосредственное пламя самой стихии, и вот наш, прометеевский, огонь горит, но, для Толстого, как тускло это искусственное, вторичное солнце и как из-за него только сгущается окружающий мрак!... Человек, невольно разорвав союз свой с природой и правдой и отрёкшись от стихии, оскорбляет этим землю, изменяет матери. А нет в мире ничего величественнее её, и если так часто и в таком благостном сиянии выступает у Толстого человеческая мать, то это лишь потому, что она – представительница, носительница природы, воплощение её рождающей силы. Мать – самое несомненное, наиболее естественное существо на свете».1

Если разум отъединяет человека от природы, то любовь – объединяет. Не частичная любовь к избранным, а любовь ко всему и ко всем как беспричинное и беспредельное благоволение. Такая любовь в своих истоках рождается из положительного эгоизма, из горячей любви к самому себе, из чувства собственного счастья. Любовь к другим – из любви к себе: в такой любви сливаются субъект и объект, поскольку объект воспринимается как инобытие субъекта. Каждый человек несчастен по-своему, счастливы все люди одинаково. Счастье есть любовь к миру как к самому себе. Не обеднение, а обогащение – всякое дело любви, и чем больше мы отдаём, тем богаче становится наш внутренний мир, и в конце концов одна индивидуальность через подвиг любви так переносится в другую, что теряется различие между ними и на деле торжествует вселенское всеединство. Толстого, как и его героя – отца Сергия, не удовлетворяет монашество, потому что оно уводит человека не в природу, а в замкнутое духовное пространство, душа же по своей природе беспредельна. От природы, т.е. от беспредельности, ни в какую пещеру скрыться нельзя, не уйдя от Бога. «От Неё, природы, приходишь к Нему; по крайней мере, именно этим ключом, силою своею натурализма, иррациональной мощью гения, стихийностью своего существа, открывал Толстой-художник все двери тайн, осязательно являл миру божественность мира. Религиозны не его богословские трактаты, а его романы, как религиознее птицы, чем псалмы».2

У природы все равны, как у Бога. Также и у Толстого нет типичности, грозящей перейти в схемы, а есть живые люди, психологические индивидуальности, из сообщества которых вырастает мировая целостность, связывающая в единой ткани универсума всё живое население мира, всю беспредельность природы. Толстой подчёркивает родство каждого человека с каждым и со всеми явлениями вселенной. Весь мир не просто существует, но вещает одно и то же, одну общую истину и мудрость. Из этой почерпнутой у природы мудрости проистекает демократизм Толстого, имеющий под собой не общественную, а натуралистическую основу. Сама природа – демократия, не делающая различия между человеком и зверем, между человеком и мельчайшей былинкой. Человек должен понимать, что он такой же комар, или фазан, или олень, как те, которые живут вокруг него, и в этом нет ничего оскорбительного или унизительного. Подлинное счастье Толстой видит в том, чтобы жить в природе и с природой бессознательно, недумающе, покорно отдавая своё тело и душу приливам и отливам самой стихии. Жить не только бездумно, но и бесстрастно, переняв спокойное бесстрастие у природы, величественной в своём равнодушии, не берущей на себя никаких обязательств, сливая в одно целое миры человеческий, животный и растительный. Толстой предлагает заменить антропоцентризм природоцентризмом. Природа лучше людей, а люди лучше, чем они проще и природнее. Вообще говоря. Подобная позиция Толстого не совсем соответствует действительности. На самом деле у природы не все равны, каждый человек получает от природы, различные способности и свойства, которые поддаются типологии. Толстой не замечает типические свойства личности, потому что не отличается способностью к обобщениям, вследствие чего его учение носит эклектический характер. Можно сказать, что он сильный художник, но не оригинальный мыслитель, обладающий очень смутным религиозным сознанием, полным неясных предчувствий.

С позиций природоцентризма Толстой отвергает достижения мировой цивилизации, в том числе науку и искусство. Общая оценка светского искусства приводит Толстого к убеждению, что добро не имеет ничего общего с красотой. Роковая и демоническая сила искусства отрывает его от добра, искусство превращается в простую забаву. Эстетическое наслаждение Толстой считает наслаждением низшего порядка и объявляет кощунственным ставить на один уровень с добром искусство и науку. Ложь современной науки он видит в том, что она не ставит в центр своих исследований вопрос о сущности жизни. Наука и философия трактуют о чём угодно, но только не о том, как человеку самому быть лучше и как ему жить лучше. Современная наука обладает массой ненужных сведений, но даже не пытается ответить на вопрос о смысле жизни, считая этот вопрос вне своей компетенции. Исходя из определяющей идеи добра, Толстой вскрывает основной порок всей культуры – распад её на множество независимых друг от друга сфер. Пытаясь найти религиозные основы построения культуры, он делает это слишком односторонне. Не синтез, не целостное единство духа ставит он в основу религиозной культуры, но только моральную сферу, являющуюся лишь одной из сил духа.

Попытка выбора между культурой и природой разрушает целостность человека, через которого природа переходит в культуру как в своё инобытие. В культуре, осуществляемой человеком, природа узнаёт, осознаёт себя. В культуре природа творит себя, более полно раскрывая свои творческие силы и осуществляя свои возможности. Высота культуры есть одновременно глубина природы, и человек не в праве отказываться от своего особого задания в лоне природы. Пытаясь решить эту проблему, Толстой вынужден спорить с самим собой. «Веками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть к одной стороне благо, к другой – неблаго. Проходят века, и где бы что бы ни прикинул беспристрастный ум на весы доброго и злого, весы не колеблются и на каждой стороне – столько блага, сколько и неблага. Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответов на вопросы, данные ему только для того, чтоб они вечно оставались вопросами!.. Сделали себе подразделения в этом вечно движущемся бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится... Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, Всемирный Дух, принимающий нас всех вместе и каждого как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно, – тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу». Толстой забыл эти слова, эту истину «прагматизма», забыл о том, что жизнь, великая путаница, иррациональна, и своими теориями он хотел раздвинуть её, как Чёрмное море, на две стены».1 Трагедия Толстого заключается в том, что он не понял невозможность сделать выбор между природой и культурой, что культуру вообще нельзя отделить от природы, не умертвив душу человека.


12.2. Проблема жизни и смерти

Отношение Толстого к природе не было столь простым, как этого хотелось бы ему самому. Внеся колоссальный вклад в развитие мировой культуры, Толстой не мог уже вернуться от культуры к непорочной природе. Поэтому общение с природой вызывает в нём не чувство смиренного уничижения, чего требовала его теория опрощения, а, наоборот, ощущение непомерной гордости, греховной с точки зрения самого Толстого. Ощущение слияния со вселенной заставляет его воскликнуть: «Я сам природа»! «Незыблемо – сам вселенная во вселенной – этот... поднявшийся ввысь человек врос корнями в родную русскую почву; ничто, казалось бы, не может потрясти его могучего мировоззрения. Но и земля иногда сотрясается в сейсмических колебаниях, – подчас колеблется в своей уверенности... и Толстой... В поле его зрения вступило нечто, чего он не может ни понять, ни ощутить, что-то пребывающее вне физического тела и жизненного обилия, что-то... остающееся неведомым для него, человека мысли, – ибо это не земная вещь, материя... а нечто враждебно взирающее на всё радостное и откровенно-чувственное, нечто, не позволяющее коснуться его, взвесить или ввести в ряд вечно живущих мирских чувств».2 Это ужасное и таинственное нечто – мысль о смерти. Проблема жизни и смерти на десятилетия становится одной из основных в мировоззрении Толстого.

Природа и культура сравниваются Толстым с жизнью и смертью. Страх перед культурой, губящей живую душу, производен у него от страха смерти. Так называемая «цивилизованная жизнь» есть на самом деле смерть, ибо смертью духа является пошлая, мелкая, невнимательная жизнь, бремя ненужных пустых разговоров, весь «внешний человек» с его энергией, целиком уходящей на облик, одежду и обстановку. Чем мы, цивилизованные люди, дальше от детства, этого подлинного носителя при-роды и правды, тем ближе мы к нравственной смерти. Толстой сделал страх смерти жизненным нервом своей морали. Страх смерти – прежде всего паническая боязнь ответственности за неправедно прожитую жизнь. Человек из народа, далёкий от плодов цивилизации, но близкий природе, не боится смерти, умирает просто и спокойно, в то время как люди, отравленные ядом культуры, умирают трудно и в страхе. И лишь немногим «культурным» людям дано понять, что с физической смертью кончается не жизнь, а смерть при жизни, и начинается жизнь освобождённого духа. «Мы знаем, что когда гремит гром, то молния уже ударила, и потому гром не может убить, а всё-таки мы всегда вздрагиваем от громового удара. То же и с смертью. Не разумеющему смысл жизни человеку кажется, что со смертью погибает всё, и он так боится её и прячется от неё, как глупый человек прячется от громового удара, тогда как удар этот уже никак не может убить его».1

Но Толстому трудно было отказаться и от бренной земной жизни, смириться с необходимостью покинуть эту жизнь в её материальном воплощении. Толстой остро чувствует земные блага, в редком изобилии окружающие его, и невольно восстаёт против необходимости и неизбежности с ними расстаться, усматривая в этом величайшую несправедливость. «Истинное благо в настоящей, а не в «загробной» жизни. По ложному учению, жизнь в этом мире – зло, благо же достигается только в будущей жизни. По истинному христианскому учению, цель жизни – благо, и благо это получается здесь. Истинное благо всегда в наших руках. Оно, как тень, следует за доброй жизнью... Не верь, что жизнь эта только переход в другой мир и что хорошо нам может быть только там. Это неправда. Нам должно быть хорошо здесь, в этом мире, нам нужно только жить так, как хочет Тот, кто послал нас в него. И не говори, что для того, чтобы тебе хорошо было жить, надо, чтобы все хорошо жили, жили по-Божьи. Это неправда. Живи сам по-Божьи, сам делай усилие, и самому тебе наверное будет хорошо и другим также от этого будет наверное не хуже, но лучше».2

Толстой никогда не покидает в своём творчестве земную жизнь, не витает в мистических или пророческих мирах, его прикованная к земле фантазия отказывается изображать чего-нибудь, находящееся по ту сторону «реальной памяти», что выходит за пределы обыденно-человеческого. Но нет у него и оптимизма, а есть предчувствие смерти и слабая попытка утешения с помощью логических рассуждений. «Ландшафт Толстого всегда осенний: скоро настанет зима, скоро смерть настигнет природу, скоро все люди – и вечный человек внутри нас – окончит своё существование. Мир без мечты, без иллюзий, без лжи, ужасающе пустой мир, мир даже без Бога, – его вводит Толстой в свой космос лишь позже в поисках оправдания смысла жизни... Кто, как Толстой... не умеет подняться над настоящим, кто не знает лирического, торжествующего экстаза красоты, кому он кажется излишним рядом с истиной, тот будет остро ощущать заключённость в собственном теле, участь, тяготеющую над всем земным, но не свободу, благодаря которой душа уносится от ею же созданного мрака. Оно требует серьёзности и вдумчивости, как наука со своим каменным светом, своей сверлящей объективностью, но не даёт счастья, – таково искусство Толстого».1

В дальнейшем у Толстого происходит окончательный переход от чувственного к духовному и от искусства, от художественной литературы, в которой он составил себе имя, к религии. Он осознаёт, что отражаемые искусством явления далеки от жизни. За ними встаёт какой-то вопрос, на который искусство не даёт ответа. Присутствие «запредельной» тайны требует нового инструмента познания, чтобы уловить её сокровенный смысл. В каждом явлении Толстой ищет теперь его моральный смысл, но не считает этот смысл потусторонним. Он стремится не к описанию мира, а к созданию нового, становится судьёй над жизнью. Толстой требует изменения духовных первооснов жизни, остро переживает то трагическое обстоятельство, что закон мира резко разошёлся с законом Бога. Христиане строят и организуют свою практическую жизнь на всякий случай так, чтобы это было целесообразно независимо от того, есть ли Бог или нет Бога. Не остаётся почти никакого различия в личной и общественной жизни верующих и неверующих. Никто даже не пробует строить свою жизнь на евангельских началах, и все уверены, что подобное стремление привело бы к гибели жизни, и личной, и общественной. Теоретически за евангельскими началами признаётся абсолютное значение, но значение внежизненное именно в силу их абсолютности при относительности жизни. Следовательно, христиане действуют в интересах временной жизни своего бренного тела, но не вечной жизни своей бессмертной души, сомневаясь в своём бессмертии. На этом пути невозможно победить страх смерти. Толстой в глубине души тоже сомневается в бессмертии, но пытается преодолеть свои сомнения не только с помощью логических построений, но и через нравственный подвиг своей жизни. Однако его жизнь была больше похожа не на нравственный подвиг, а на самолюбование, и с этим великий писатель ничего не мог поделать.

Толстого нередко называют гением нравственности. Вопросы морали он ставил, испытывал и развивал не только через опыт своих литературных героев, но прежде всего в личном жизненном опыте, в процессе самосовершенствования. Внутренний нравственный опыт сформировал у него представление о морали совести как особом органе, действующем на высших этажах психики. Своей непосредственностью, ролью бессознательного совесть напоминает органы чувств, но в корне отличается от них бескорыстностью, антиэгоистической направленностью своей функции. Теоретически исполнять веления совести казалось легко и просто, но в жизни, и это Толстой испытал на себе, необыкновенно трудно. В зависимости от способности или неспособности к раскаянию Толстой делил людей на два сорта. Первое мучительно, второе – противно. Толстой предлагает жить по растущей совести немного выше её. И он сам постоянно жил выше совести, но чувствовал, что она успевает за его духовным восхождением. Отсюда постоянное чувство собственной греховности, стыда за своё барское существование, за неспособность радикально изменить свою жизнь. Отсюда и страх смерти как неизбежной расплаты, и духовные метания.

Поднявшись на вершину славы и материального благополучия, великий русский писатель желает «броситься вниз», слиться с народом; ему больно чувствовать себя принадлежащим к привилегированному сословию, потому что он отчётливо сознаёт, что неизбежна смерть, которая отнимет у него вместе с жизнью всё, что он в этой жизни имеет. Это тем более несправедливо, что он потеряет гораздо больше, чем любой другой смертный, и потеряет совершенно незаслуженно: потеряет богатство, славу, духовную власть над людьми. Но что это, если не бунт против Бога? Толстой больше кого-либо другого чувствовал, что земная жизнь есть величайшее благо. «Мы часто пренебрегает благом этой жизни, рассчитывая где-то, когда-то получить большее благо. Но такого большего блага нигде никогда не может быть, потому что нам в жизни нашей дано такое великое благо – жизнь, выше которого нет и не может быть».1 В конце концов Толстой приходит к выводу, что жизнь есть великая ложь, а истина одна – смерть. Но рассудок осознать эту истину не в силах. «Рассудка хватает только на то, чтобы постигнуть живое, – но не смерть, поэтому нужна новая, другая душевная сила, чтобы охватить непостижимое. И так как он не находит её в себе, в человеке разума, он... вдруг покорно опускается на колени перед Богом, презрительно отбрасывает своё знание мира... и неотступно молит о вере: «Подари мне её, Господи, и дай мне помочь другим найти её».2 «В 1879 году он пишет следующие «безответные вопросы»... а) Зачем жить? б) Какая причина моему и всякому существованию? в) Какая цель моего и всякого существования? г) Что значит и зачем то раздвоение добра и зла, которые чувствую в себе? д) Как мне надо жить? е) Что такое смерть – как мне спастись? «Как мне спастись? Как мне надо жить?» – это ужасный крик Толстого... раздаётся тридцать лет, пока не отказывают служить уста».3 Интересно, насколько Толстой чувствовал себя христианином, если на все вопросы, о которых вопиет его душа, христианством давно дан ответ.

Чтобы спастись, необходимо очиститься от греха. С одной стороны, Толстой утверждает, что нельзя очиститься одному или одним: чиститься, так вместе. Отделить себя, чтобы не загрязниться, есть величайшая духовная нечистота. Это всё равно, как чистить с края, где уже чисто. Кто хочет духовной работы, залезет в самую середину, где грязь. С другой стороны, Толстой считает необходимым бежать от своего сословия, государства, церкви и собственной семьи, уйти к народу, где, по его утверждению, и так чисто. И эти колебания длятся у него десятилетиями.

Существует здоровая совесть праведников, живущих по заветам Христа, и больная совесть грешников, живущих по извращённым законам мира. Толстой не ощущал себя праведником, его совесть – больная совесть. Здоровая совесть покоится на радости жизни, больная совесть – на страхе смерти. «Именно из мистического страха перед пустотой вырастает новый творческий трепет перед вселенной, из совершенного самоотречения для художника возникает задача ещё раз – и теперь уже в моральном плане – построить свой мир. Где он подозревает смерть, там совершается чудо воскресения. Родился тот Толстой, которого не только как художника, но и как «самого человечного человека» боготворит всё человечество».1

Смертью мы называем и само уничтожение жизни, и минуты, дни и даже годы умирания, – напоминает Толстой. Жизнь с забвением смерти и жизнь с острым сознанием ежечасного приближения к смерти – два совершенно различных состояния. Забвение смерти в суете жизни и есть духовная смерть, состояние чистой животности. Осознание приближения смерти приближает к грядущему воскресению, к торжеству божественного в человеке. В этом и есть глубинный смысл человеческой жизни. Толстой ощущает себя присутствующим при духовном умирании человечества и страстно жаждет его воскресения. Чувствуя себя учителем человечества, Толстой убеждён в своей личной ответственности за его судьбы перед Богом и перед своей совестью. Однако Толстой ставит, прежде всего перед самим собой, задачу не искупления, а исправления человеческих грехов, задачу нравственного перевоспитания человечества через осуществления доктрины непротивления.

Несмотря на своё стремление к опрощению, Толстой не желает для себя меньшей доли, чем быть учителем и духовным наставником живущего ныне и грядущего человечества, наравне с Конфуцием, Буддой, Христом и другими Учителями. Толстой не сомневается в том, что его личное спасение, бессмертие его духа прямо зависит от грядущего духовного воскресения человечества, но воскресения не потустороннего, а здесь, на земле. Это стремление, благородно, если не принимать во внимание того, что Толстого в данном случае обуял великий грех непомерной гордыни и что только сатана мог внушить ему дерзкую мысль поставить себя в один ряд с Иисусом Христом, а в чём-то даже и выше Его, что помешало мятущейся душе Толстого узнать в Нём Сына Божия.


12.3. Христианство и революция

Религию Толстого можно определить как неортодоксальное христианство, и возникла эта парадоксальная религиозная доктрина из страха смерти. Толстой говорит об основании новой религии, во многом противоположной историческому христианству. «Вчера разговор о божественном и вере навёл меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры в чудеса и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня».1

Всю последующую жизнь Толстой возводит здание новой религии, произвольно толкуя христианство, опираясь на разум и здравый смысл. От здравого смысла у него производна нравственность. То, что в среде русского народа было очень мало последователей религиозного учения Толстого, доказывает, что религия и мораль Толстого далеки и от православия, и от народа. Наибольший нравственный авторитет он приобрёл среди «прогрессивной интеллигенции», атеистов и социалистов. Казалось бы, между людьми, стремящимися к историческому прогрессу, и Толстым, отрицающим исторический прогресс, не может быть ничего общего. Общим оказалось отрицание исторического прошлого России. Русским «прогрессистам» это было необходимо для того, чтобы через отрицание прошлого, через отрицание специфики русской культуры ввести Россию в русло «общечеловеческого», т.е. европейского прогресса. Толстой вообще отрицал русский народ как народ исторический, не признавал историю как таковую. Толстой протестует против любых исторических форм, в том числе и против российской православной соборности.

Толстой верит в Бога, которого понимает как дух, как любовь, утверждает, что яснее всего воля Бога выражена в учении человека Христа, понимать которого как Бога и молиться которому считает величайшим кощунством. Истинное благо для человека – в исполнении воли Бога, а воля Бога в том, чтобы люди любили друг друга. Для преуспеяния в любви Толстой видит только одно средство – молитва, но не общественная, в храмах, прямо запрещённая Христом, а уединённая, состоящая в восстановлении и укреплении в своём сознании смысла своей жизни и своей зависимости от воли Бога. Толстой предлагает отказаться от авторитарной храмовой религии, требующей касты жрецов, выступающих корыстными посредниками между Богом и человеком, и вернуться к подлинной христианской религии, являющейся делом каждого человека, требующей от него постоянной духовной работы, величайшего напряжения совести, разума, нравственной воли. Однако христианство, вопреки мнению Толстого, вовсе не отрицает необходимость посредника между Богом и человеком. Сам Христос явился таким посредником и проповедником, да и Толстой желает им быть. Большинство людей нуждаются в проповеднике Закона Божия, заповедей Христа, а часто и в поводыре. Толстой предъявляет явно завышенные и абсолютно нереальные требования к человеку, исходя из того, что Бог внутри каждого из нас, забывая, что люди слишком часто отворачиваются от Бога. Более того, Толстой стремится разрушить православную соборность, для которой Церковь не в храмах, а в сердцах и душах людей, составляющих единое тело Христово. Толстой предлагает заменить это единое мистическое тело реальным коммунистическим коллективом. «Своё «христианское» мировоззрение Толстой извлёк вовсе не из Евангелия, – справедливо отмечает Флоровский. – Евангелие он уже сверяет со своим воззрением, и потому так легко он его урезывает и приспосабливает. Евангелие для него есть книга, составленная много веков назад «людьми малообразованными и суеверными», и его нельзя принимать всё целиком... Толстой читал и жития святых, и творения отцов и аскетов – и снова всё отбирал и подбирал, опуская догматы и чудеса. Это именно система переделанного христианства... Характерна одна из записей в дневнике Толстого ещё в 1852 году. «Верую во единого, непостижимого, доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие за дела наши. Не понимаю тайны Троицы и рождения Сына Божия, но уважаю и не отвергаю веру отцов моих». Впоследствии именно этим «непониманием» Толстой и разлагает «веру отцов».1

Нравственный идеал Толстого утопичен. Пытаясь соединить социализм и христианство, он искажает и то, и другое. Мировоззрение Толстого можно охарактеризовать как религиозный анархизм, отрицающий любые структуры, любые устойчивые формы социальной и религиозной жизни. Убеждение, что можно придумать наилучшее устройство экономической и социальной жизни людей, он называет суеверным устроительством и подчёркивает его пагубность. Толстой справедливо замечает, что никогда не осуществляется то устройство, которое хотят установить люди; всегда получается совершенно противоположное. Поэтому никому не может быть позволено строить планы того, как должно быть устроено общество, никто не должен навязывать людям форму их жизни. Единственно, что можно желать, но не требовать, – чтобы каждый человек исполнял свои человеческие обязанности перед Богом или перед своей совестью, если человек не верит в Бога. Толстой – принципиальный противник всякого насилия, как государственного, так и революционного. С какой бы целью насилие ни применялось, оно сразу уничтожает саму цель. Французская революция провозгласила очень верные принципы, но они стали ложью, как только их начали внедрять насилием. Всегда, если есть насилие, есть и злоупотребление насилием. Чем бы люди ни пытались освободиться от насилия, одним только невозможно это сделать: насилием. Как только дело революции решается насилием, насилие не может прекратиться.

Мораль Толстого естественно выходит на социальный уровень. Он не только высказывается против «пьянства собственным Я», но с такой же резкостью отвергает мораль хороших намерений, требуя морали действий. И тут возникает противоречие с его теорией непротивления, которое разрастается до трагических размеров. Толстой готов встать во главе движения, которое может осуществить пересмотр основ общества. Он резко критикует либеральный подход к историческому прогрессу, который ни к чему, кроме мелких заплаток, привести не может. Толстой требует революционных действий и не боится такого нелогичного вывода. Говоря о русских революционерах 70-х годов, он утверждает, что их цели могут и должны быть осуществлены, и возражает только против их выбора средств. Толстой признаёт огромное значение больших революций для обновления общества.

Подлинной революцией, устраняющей вопиющие классовые противоречия и устанавливающей социальную справедливость, Толстой считает нравственную революцию. Не осознавая утопичность своих надежд на быстрый успех подобной революции, он делает попытку исторически обосновать её возможность: противоречия в жизни предельно обострились, их гнёт стал невыносимым, и именно это является залогом нравственного переворота – сначала у лучших людей, а затем, под воздействием общественного мнения – у большинства. В качестве метода революционной борьбы Толстой предлагает «непротивление злу насилием». Тем самым религиозный принцип превращается в революционный метод. На вопрос о том, следует ли понимать непротивление в самом его обширном смысле, Толстой отвечает, что непротивление должно пониматься в точном смысле наставления Спасителя не платить злом за зло. Злу необходимо противиться всякими праведными средствами, но никак не злом. Если человек перестаёт сопротивляться злу насилием, т.е. перестаёт следовать закону этого мира, установленному людьми, то настанет непосредственное вмешательство Бога, вступит в свои права божественная природа. Добро побеждает, убеждён Толстой, лишь при условии действия самого Божества. Тем самым мораль личного совершенствования Толстой расширяет до морали, обращённой против несправедливого жизнеустройства. Всякая доброта – доброта личная, но она неизбежно сталкивается с задачей коренной перестройки общества.

Толстой призывает не смешивать непротивление с неделанием. Всё хорошее, всё жизненное совершается усилием. Не делать усилия, значит не жить. Но люди слишком часто делают то, чего не надо делать. Толстой предостерегает против человеческого своеволия, предупреждает об опасности для человечества выйти из-под руководства Природы, её Божественного Разума, её провиденциального начала, её замысла о порождённом ею человечестве. Но так можно говорить с позиций пантеизма, обожествления природы. Тем более что Толстой говорит, что природа породила человека и породила «человека Христа». Но в таком случае и христианство оказывается разновидностью пантеизма. Толстой напоминает, что истинная христианская и самая плодотворная в мире деятельность состоит в отрицательных поступках: не убий, не укради, не прелюбодействуй – все эти несомненные заповеди отрицательны. Положительные заповеди могут относиться только к духовной, всегда свободной деятельности: люби других, как самого себя, желай другому, чего себе, и т.п. Тем не менее Христос для Толстого – не миротворец, а революционер, «взрывающий мир проповедью ненасилия», несущий миру не мир, но войну, войну духа против плоти, добра против зла. И праведниками Толстой считает не тех, кто уходит от мира, чтобы не грешить, а тех, кто способен повести за собой людей к новым горизонтам человеческого духа. Через праведников весь мир спасён будет, всё человечество, в котором добро и зло переплетены, но не потому, что люди будут мобилизованы на борьбу против зла, поверив Толстому. Не поверив Христу, люди и Толстому не поверят. Мир будет спасён молитвами праведников и их любовью, которые рано или поздно растопят лёд неверия в сердцах людей и вернут людей Богу. Но это – дело далёкого будущего, которое не приблизить никакими революциями, которые всё разрушают, но ничего не создают.

Толстой, поборник морали, сам же нарушает христианскую мораль, превращая религиозные заповеди в орудия разрушения: разрушения государства, официальной религии, национальной и общечеловеческой культуры и, наконец, единства нации. Непротивление превращается у него в неповиновение, в отпадение от общества. Предлагая бороться со злом не-насильственными методами, Толстой забывает, что борьба со злом предполагает безусловную возможность отделить зло от добра. Зло чаще всего не бывает прямолинейным, а маскируется под добро. Поэтому и человек слишком часто принимает зло за добро, а добро за зло. Для Толстого это не секрет. «То, что мы считаем для себя злом, есть большею частию не понятое ещё нами добро».1 Поэтому призыв его бороться со злом чаще всего оборачивается борьбой с нераспознанным добром. И хотя сам Толстой призывает к борьбе ненасильственной, он оказывается объективным союзником революционеров всех мастей, использующих не просто насильственные, но и самые кровавые методы. И в своей революционной нетерпимости они довольно часто используют авторитет Толстого, называя его «совестью нации». Всё это позволяет считать его не только «зеркалом русской революции», по выражению Ленина, но и активным её участником, одним из её духовных вождей. «Возвышенность толстовской морали есть великий обман, который должен быть изобличён. Толстой мешал нарождению и развитию в России нравственно ответственной личности... и потому он был злым гением России, соблазнителем её... Толстовская мораль восторжествовала в русской революции, но не теми идиллическими и любвиобильными путями, которые предносились самому Толстому... Он вызывал тех духов, которые владеют революцией, и сам был ими одержим... Толстовство в широком смысле этого слова – русская внутренняя опасность, принявшая обличье высочайшего добра. Сокрушить внутренне русскую силу только и могло это соблазнительное и ложное добро, лже-добро, эта идея безблагодатной святости... Необходимо освободиться от Толстого, как от нравственного учителя. Преодоление толстовства есть духовное оздоровление России, её возвращение от смерти к жизни, к возможности творчества, к возможности исполнения своей миссии в мире».2

Толстой полагал, что в его руках находится своеобразная отмычка, способная открыть любую дверь в постижении истины. Такой универсальной отмычкой для него явилось не Священное Писание христиан, а формальная логика в соединении со здравым смыслом. Но формальная логика и здравый смысл – слишком ненадёжные инструменты для всякого познания, тем более духовного. Здравый смысл вообще опирается на субъективные предпосылки и личные амбиции. Формальная логика становится не только бессильной, но и ложной, если в исходные данные вкралась хотя бы незначительная ошибка, а у Толстого даже существенных ошибок было очень даже много. Рассуждения Толстого часто основаны на нетерпимости к чужому мнению, на необоснованных претензиях быть избранным носителем абсолютной истины. Трагедия Толстого в том и заключалась, что он так и не нашёл тот праведный путь к святости, который искал всю жизнь. «Чтобы вместить весь необъятный духовный мир в свой философский мешок, он прибегает к грубому фокусу, а именно: сперва упрощает все проблемы, пока они не становятся плоскими и удобными, как карты. Он устанавливает сперва просто «человека», потом «добро», «зло», «грех», «чувственность», «братство», «веру». Потом он весело тасует карты, делает «любовь» козырем и – смотрите, пожалуйста, – выигрывает. В один мировой час вся мировая игра, необъятное и неразрушимое, то, что искали миллионы человеческих поколений, решено за письменным столом в Ясной Поляне, и старик изумлён... «до чего всё просто».1 Можно сказать, что не только «всё просто», но и слишком мелко для великого писателя.

В этом резком суждении С.Цвейга очень много правды. Опираясь на Евангелие, несущее в себе свет абсолютной истины, Толстой открыл много относительных истин, которые заслонили собой абсолютное богатство истин, добытых религиозно-духовным опытом человечества, в том числе и через Божественное Откровение. Заблудившись в сооружённом им же лабиринте относительных истин, Толстой начал свой путь в никуда с эксперимента над собой, мучая себя и своих близких, но не рискуя ни собственным общественным благополучием, ни утратой средств удовлетворения жизненных потребностей и сословных привилегий, Толстой затем предлагает поставить эксперимент над человечеством, «рискнуть ми-ром», поставив его на край гибели, ради духовного идеала, который представляется ему абсолютным и бесспорным, а на поверку оказывается очередной человеческой утопией, которых было много. В этом проявился большевистский максимализм Толстого.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   24


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет