Книга первая Шушкевич Ю. А. 2016 Исправленная редакция 2016 года + адаптация для html предыдущее издание



жүктеу 7.03 Mb.
бет12/29
Дата02.04.2019
өлшемі7.03 Mb.
түріКнига
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   29

С острыми жемчужными зубами.

Сладко будет ей к тебе приникнуть,

Целовать со злобой бесконечной,

Ты не сможешь двинуться и крикнуть.

Это всё. И это будет вечно…


Интересно, подумал я, поднося к губам бокал с вином, только что соединившийся с её бокалом: каким именно будет мой персональный ад? Ведь если следовать моей космогонии, то моей душе будет непросто слиться с мировой ненавистью, поскольку я, в общем-то, в своей жизни никого по-настоящему не ненавидел. Да и отравленной любовью, положа руку на сердце, не злоупотреблял. Всю жизнь я так или иначе занимался собой, своими персональными проблемами и внутренним миром, ведя во имя них никому не ведомые битвы.

Поэтому, наверное, после своей кончины я буду пребывать в мрачном и оцепенелом молчании, подобно бельфорскому льву, которым я сегодня любовался на площади Данфер-Рошро. Ну а если я смогу реализовать свой план и куда-нибудь пристрою открытые Тропецким сокровища – то сделаюсь героем, как и тот полковник, угробивший пусть в символичной, но никому не нужной обороне в три раза больше солдат, чем осаждавший его неприятель [речь идёт об обороне Бельфорской крепости во время франко-прусской войны 1870-1871 гг, которой руководил полковник П.М.Данфер-Рошро. Впоследствии полковник стал национальным героем Франции, ему установлен памятник на названной в его честь площади в Париже, выполненный в виде возлежащего льва]. Я же уже угробил Тропецкого. Возможно, что мне придётся прикончить кого-нибудь ещё, и даже если мой личный мартиролог на этом и прекратится, то за припасённое Тропецким открытие, которое теперь я скоро предъявлю человечеству, ещё сгинут тысячи и тысячи других, ничего не ведающих, не виноватых и совершенно не способных изменить свою несчастную судьбу.

И при этом выходит, что за данное сомнительное право пускать чужие жизни на ветер я сегодня имею в бумажнике по здешним меркам целый капитал – две тысячи военных рейхсмарок, а если захочу – мне из Берлина переведут ещё сколько угодно! Я имею привилегию пить в оккупированном Париже лучшее вино, заставляя очумелых поваров что-то для меня жарить и пассировать. Я могу, наконец, немедленно и в любом количестве купить любовь этой пусть потрёпанной, но неглупой парижанки. Или какой-нибудь ещё другой, третьей, пятой, похуже ли, получше – мне наплевать!

Да, я определённо начинал становиться копией Тропецкого, которого не волновали человеческие страдания. И самое неприятное – это происходило в момент, когда в моих руках находился рычаг, с помощью которого в полной мере можно было всё человечество осчастливить. А если не хватать столь высоко – то в моём кармане лежал козырь, манхув которым я мог попытаться остановить жернова войны. Казалось бы, чего проще – передать векселя фюреру, и он немедленно прекратит выжимать из евреев припрятанные, по его мнению, в их среде ключи к мировому богатству. Немцы перестанут хватать и вывозить из Парижа тысячами их несчастные семьи, уцелевшие смельчаки прекратят из-за угла стрелять в немецких солдат, а те перестанут в отместку казнить ни в чём не виноватых галлов. Борьба на восточном фронте также потеряет смысл, поскольку если Тропецкий прав, то Гитлеру придётся пойти на сотрудничество с русскими, коль скоро он всерьёз пожелает забрать у англосаксов власть над мировыми деньгами. Англия же сама нарвалась на эту войну, и как только её финансовое могущество пошатнётся, она легко пойдёт с Германией на мир, о чём, собственно, всегда говорил и к чему по-прежнему полушёпотом продолжает призывать Риббентроп...

Тем не менее я не стану ничего предпринимать и продолжу спокойно пить своё вино и ждать, когда мне принесут турнедо-планш под коньячным маринадом. А потом – почему бы и нет, время ведь имеется!– прогуляюсь куда-нибудь со стареющей красоткой. И я буду прав, поскольку от моих действий, на самом деле, ровным счётом ничего не зависит, и мыслями о них я лишь распаляю собственную значимость!

Ибо в движение сегодня приведены колоссальнейшие мировые силы, и любой здравый взгляд показывает, что рычаги, которыми я располагаю, в практическом плане смогут заработать отнюдь не скоро, если заработают вообще. Кровавым шестерням предстоит ещё долго и безостановочно крутиться, и каждый из нас, вне своего желания, получит персональную порцию страданий или удовольствий – ибо удовольствие, согласно моей новой теории, с неизбежностью возникает там, где страданием в океане мировой ненависти пробивается временная и случайная брешь.

Примерно вот так, проворачивая в голове подобные умозаключения и одновременно болтая со своей demi-mondaine [дамой полусвета (фр.)] о вине, о холодной парижской погоде и о ценах в берлинских магазинах, я совершенно потерял из вида, что не ответил на её главный ко мне вопрос. Она напомнила мне о нём вполне изящно хотя и немного бесцеремонно, поинтересовавшись, в каких парижских борделях я бывал и бывал ли в них вообще.

— Ma chérie [моя дорогая (фр.)],— ответил я немедленно,— когда я впервые переступил порог борделя, вы ещё пели в приходском хоре.

Она совершенно не обиделась и сказала, что в таком случае у меня есть возможность насладиться её гораздо лучше сохранившейся невинностью. Мы оба расхохотались и я, признаться, всерьёз задумался над тем, чтобы принять её предложение и прогуляться в гостиницу, располагавшуюся ближайшем квартале. До назначенного генерал-инспектором времени оставалось ещё больше часа, так что все возможности были налицо. И тем не менее я дал понять, что имею на этот вечер другие планы.

До сих пор сам не понимаю, что сподвигло меня на такой ответ, нехарактерный для сверхчеловека, каковым в тот момент я вполне себя осознавал. Думаю, что причиной являлось затеплившееся где-то в глубине чувство жалости к этой несчастной и умной женщине, обречённой на прозябание без утешения и надежды. Прогуливаясь ранее по городу, я имел возможность наблюдать отвратительную толпу немецких офицеров возле знаменитого борделя на улице Шабанэ, из чего сделал вывод, что именно за утешением прибилась ко мне моя Марианна.

Поэтому я позаботился, чтобы она хорошо поела – два бурганьона и мороженное стали нелишним дополнением к полуголодному быту одинокой парижанки. Также я отдал ей полторы тысячи оккупационных рейхсмарок – целое состояние по здешним меркам. Этим подарком, который ничего не стоил для меня, я просто хотел облегчить ей жизнь на ближайшие полгода, а то и целый год – хотя если бы предвидел, что в порыве благодарности она будет готова бросится ниц и целовать мне ноги, ни за что не поступил бы так.

К счастью, во второй или третьей по счёту бутылке оставалось достаточно вина, и я немедленно налил его в наши бокалы с предложением выпить за то, чтобы в жизни было больше удовольствий, за которые не нужно платить. Возможно, что с моим французским это пожелание прозвучало не вполне понятно или же она не сразу уловила суть сказанного – поскольку только осушив бокал, она вдруг с удивлением поинтересовалась, за что же тогда я отдал ей столько денег.

Я ответил, что поскольку платить за удовольствия отказываюсь, то и деньги отдал за нечто им противостоящее и приносящее страдание. На её лице сразу же случилась перемена: на щеках внезапно проступил румянец, губы сжались, а в глазах вспыхнул какой-то глубинный огонь. Было видно, что она уловила и поняла мою мысль.

Тогда я продолжил и заявил – хотя до сих пор не могу понять, почему и в силу какой надобности я это произнёс,– что полюбил её. И что также убеждён в том, что если не сейчас, то очень скоро её сердце ответит мне тем же чувством. Но сразу же и добавил, что радоваться этому не стоит, поскольку любовь есть нисколько не удовольствие, а высшее из страданий.

Румянец на щеках несчастной Марианны зардел ещё сильней, а я, словно нарочно решив поддать жара, сказал, что уверен в том, что она будет помнить нашу встречу и меня достаточно долго.

— А как же ты?— услышал я в ответ.

— Я желал бы того же самого, однако знаю, что моя жизнь будет значительно короче, чем твоя.

Я прошёлся к барной стойке и сам принёс два коньяка, который мы молча выпили, глядя друг другу прямо в глаза. В этот момент я понял, что придуманное мною умозаключение оказалось чистой правдой: я действительно эту женщину полюбил, полюбил искренне и горячо, и от осознания этого живого чувства мне сделалось не по себе. К счастью, подходило время, я распорядился закрыть счёт и сообщил, что должен идти на Вандомскую площадь, предложив Марианне прогуляться со мной.

Я взял её под руку, и весь путь мы проследовали молча, глядя на одно и то же – холодные бесстрастные парижские камни под ногами, которые пережили века и переживут и нас.

На Вандомской площади возле уже закрытого модного магазина стоял сверкающий “Хорьх”, возле которого прогуливался офицер в гестаповской форме. Я представился и тотчас же услышал в ответ “Хайль Гитлер!”

Приподняв правую руку, я доброжелательно ответил на приветствие. Офицер сообщил, что имеет для меня предложение ехать в Орли, где меня устроят в гостиницу, а утром я смогу улететь в Берлин на воздушном грузовике. Этот вариант меня полностью устраивал, я попросил передать благодарность моему благодетелю из “Организации Тодта” и спросил у офицера разрешения подвезти даму.

Офицер вполне предсказуемо ответил согласием. Моя спутница назвала адрес, мы разместились на заднем диване и я приготовился к достаточно длительной поездке, в течение которой мы могли бы о чём-то ещё подумать и что-то ещё друг другу сказать. Однако уже спустя минут пять водитель затормозил и сообщил, что мы приехали.

Поскольку было крайне маловероятным, что моя Марианна имела или снимала жильё в первом округе Парижа, я не без грусти отметил, что мы, скорее всего, прибыли в ту самую “гостиницу”, в которую она приглашала меня с ней зайти. Я решил не покидать машины и лишь поцеловал ей пальцы на прощание. И ещё – сунул в её ридикюль все остальные купюры, которые имелись в кармане.

Спустя полчаса меня доставили к гостинице существенно иного рода, под завязку забитой ожидающими самолётов офицерами вермахта, СС и разномастной гражданской публикой – в основном с инженерными значками. Немало было и сотрудников выручившей меня “Организации Тодта” в оливкового цвета мундирах, когда-то реквизированных у разоружённой чешской армии... К моему изумлению, мне приготовили персональный двухместный номер – цену этой любезности я узнал, когда в мою дверь постучался штурмбанфюрер, забывший в тумбочке свои бритвенные принадлежности. На пути же из столовой, куда я спустился, чтобы пропустить кружку пива, я видел, как штурмбанфюрер с кем-то на пару устраивается спать в коридоре на раскладушках.

Да, безусловно в оккупированном Париже мне был оказан во всех отношениях и смыслах царский приём, и в прежние времена я бы это оценил. Но только не сейчас.
28/VIII -1941

Ранним утром я улетел в Берлин на грузовом самолёте, перевозившем артиллерийские взрыватели. Мне и сопровождавшему груз майору выделили места возле кабины лётчиков, благодаря чему я имел возможность лицезреть земные красоты не только из бокового иллюминатора, но и за многочисленными стёклами пилотского фонаря.

Из-за военного груза на борту было объявлено, что самолёт сядет не в Темпельхофе, а в Гатове, неподалеку от Потсдама, где меня также будет ждать машина. Фантастические предусмотрительность и внимание!

Было облачно и немного темно, тяжелогружёный самолёт двигался под нижней кромкой густых туч, из-за которых обихоженные европейские пространства, проплывающие под крылом, были сплошь в приглушённых пастельных тонах. Глядя на их чередующееся однообразие, стоившее веков труда и миллионов жизней, я невольно подумал, что та женщина, с которой я только что столь странно встретился и расстался, и есть для меня самый точный и окончательный символ Европы.

Европа также провела своё детство в рвении и благочестии “приходского хора”, затем мечтала о красивом и разумном будущем, ну а теперь, оставив эти мечты, сделалась простой содержанкой, за которую ведут борьбу две выросшие из неё же силы – германский Рейх и атлантический союз. Декларируемой любви отныне нет, есть лишь голая рациональность и упоение силой. И создаётся впечатление, что лишь мы, немногочисленные и разбросанные судьбой по самым разным европейским углам русские эмигранты, наивно и отчасти смешно пытаемся Европу любить за давно погасшую красоту и несуществующие добродетели.

Поэтому пока наш “Юнкерс”, нудно и напряжённо гудя моторами, медленно полз над разноцветной сеткой полей и поселений где-то в восточной Бельгии или Вестфалии, я твёрдо решил, что не отдам свои ошеломляющие секреты ни одной из этих нынешних двух сил.

Векселя достанутся моей бывшей родине, и произойдёт это вовсе не из-за того что они должны вернуться именно туда, откуда когда-то пришли,– мне на это тоже, по большому счёту, наплевать. Просто в России, понял я, есть одна вещь, которая искупает все ужасы и грехи её нынешнего состояния. Эта вещь – вырвавшаяся из-под векового спуда идея иного будущего. Будущего, в котором не будет ни нас, нынешних жалких и ничтожных, и ни бронированных чудовищ, о которых распинался Тропецкий.

Пусть сегодня эта идея иного будущего окрашена в красный цвет, пусть завтра она станет какой-либо ещё – не имеет значения. С подобной идеей Россия всегда будет оставаться полноценной мировой силой. Ни у одной другой из мировых сил ничего подобного нет, все их футуристические образы примитивны, до краёв заполнены мещанством или отсутствуют вовсе, давно и безнадёжно уступив голому желанию наслаждаться и потреблять.

А я дам этой великой и спасительной идее шанс воплотить себя в потрясающем масштабе и полноте.

Что именно пытается строить Россия – мне трудно судить. То, что я наблюдал в Москве в свой первый приезд летом тридцать пятого, сильно отличалось от того, что я переживал в годы революции, а увиденное в тридцать восьмом было уже непохоже на тридцать пятый год. Однако за непреодолённой вековой грязью и косностью я в полной мере уловил и запомнил стремительный дух обновления, призванного человека не поработить, а вознести и возвеличить. Пусть последнее звучит наивно и нехарактерно для моего нынешнего буржуазного бытия, но я, единожды вдохнув глоток того кислорода, навсегда превратился в добровольного адепта и пленника советского эксперимента. И даже последовавшее затем охлаждение в наших отношениях не остудило во мне данного сумасшедшего чувства.

Когда пилот проинформировал, что мы пролетаем между Касселем и Гёттингеном, я твёрдо решил – возможно, что и опрометчиво,– что если Советы получат доступ к мировым деньгам и без чьей-либо помощи начнут использовать их в своих грандиозных замыслах, то в этом случае и у любимой мной Европы появится шанс не погибнуть от мещанства. То есть если мой план состоится, то импульсы новой воли, вырывающиеся из недр красной страны, уже простым фактом своего присутствия оживят и преобразят древнюю европейскую землю. Причём проделают это в полном подобии со вспыхнувшим в моём сердце порывом к парижской куртизанке, спровоцировавшим её на ответную страсть. Только результатом отношений здесь станет не глупая сытая жизнь, отправленная пороком или бессмысленной предопределённостью семейных уз. Новые вызовы породят новую борьбу и раскроют дремлющие таланты, благодаря чему по прошествии времён мы увидим новое Небо и новую Землю, как нам было когда-то завещано.

Хотя лично я, разумеется, ничего этого уже увидеть не сумею. Более того, я сознательно пойду ещё на одно преступление и не воспользуюсь пусть призрачным, но всё-таки объективно существующим шансом немедленно остановить мировую бойню, подарив фюреру сокровище, об обладании которым он боится помыслить даже в своих снах. Понимаю и не страшусь, что в этом случае вина за миллионы душ, сгинувших во всемирной мясорубке, падёт на меня. Однако я знаю, что скажу в своё оправдание: вопросы политики и финансов – лишь запал, но не топливо войны. Топливом же является накопившаяся в европейцах звериная страсть к насилию и истреблению, которая всегда является обратной стороной культуры и декларируемой всеобщей любви.

И столь же понимаю, что воплощение моего плана также вряд ли окажется приятной прогулкой по васильковому лугу, а будет стоить многих и многих новых страданий и жертв. Но отныне я и твёрдо знаю, что любое страдание, равно как и сочащийся сквозь поцелуи яд,– неизбежная плата за наслаждения жизни, и потому вне зависимости от моего действия или бездействия этот яд продолжит вновь копиться и рано или поздно найдёт для себя выход, умерщвляя всех без разбора.

В то же время существует единственное наслаждение, ядом не отравленное. Это наслаждение, как я уже писал,– увидеть новое Небо и новую Землю. Поэтому ради того, чтобы оно имело шанс когда-нибудь состояться, я не стану жалеть ни других, ни себя.

Возможно, что я окончательно сошёл с ума, или же эти мысли внушил мне мой ночной собеседник – неважно! Решение принципиальное, я его принял, и жить прежней своей жизнью более не смогу.

15/IX -1941

По здравом размышлении вскоре выяснилось, что задачу я взвалил на себя немыслимую и практически неосуществимую. Я должен буду переместиться из Германии в Россию через воющий континент, сохранив свою миссию в тайне как здесь, так и там. И при этом, оказавшись в России, не просто сдаться первому же попавшемуся красноармейцу, а добраться до Москвы.

Помимо всех очевидных преград мою задачу осложняло ещё и то обстоятельство, что нельзя было быть уверенным, что добравшись до Москвы, я не застану там германские войска – все газеты Рейха не без оснований полагали, что советская столица будет взята и оккупирована не позже середины октября. Если такое произойдёт, то мне придётся пробираться в стан русских куда-либо на восток: на Волгу или даже на Урал, а это – ещё один смертельный риск, сводящий на минимум мои шансы.

Тем не менее внутри меня уже сформировался бешеный настрой на воплощение этого плана, и никакие резоны отныне не могли остановить моего движения к нему. Более того, во мне постоянно присутствовала уверенность, что я смогу успешно преодолеть все без исключения преграды и опасности.

Попасть в Россию можно было лишь через нейтральную страну, имеющую сообщение со странами антигерманского блока. Самым практичным вариантом представлялся переход с территории Испании в английский Гибралтар, оттуда – морем в Сирию, занятую англичанами и войсками де Голля, ну а далее через Турцию – в советское Закавказье. Второй путь начинался в Швеции, откуда можно было на пароходе какой-нибудь нейтральной страны добраться до Британских островов. Английское радио, передачи которого я регулярно включал, сообщало о готовящихся поставках военных грузов в Советский Союз, так что имелась возможность пристроиться на какой-нибудь уходящий в Россию грузовой пароход.

Я выбрал второй вариант, поскольку он предполагал пересечение меньшего числа границ, а также возможности, используя имеющиеся у меня особые навыки, затеряться в суматохе и неразберихе советского порта и далее, не раскрывая себя, добраться по железным дорогам до столицы. Переход же через турецко-советскую границу означал бы мой немедленный и неизбежный арест, чего я категорически не мог допустить. Ибо в чём не приходится сомневаться – так это в том, что в силу известных причин моя фамилия давно включена в СССР в списки для немедленного ареста, поэтому объяснять важность и уникальность моей миссии и моего предложения советскому правительству лучше сразу генералам в Москве, чем недалёкому оперуполномоченному где-нибудь под Гюмри.

Разумеется, в Берлине я представил всё так, что отправляюсь в деловую поездку, которая должна продлиться несколько недель, а то и более того: ведь охота за антиквариатом – работа хлопотная и непростая. С делами в магазине прекрасно справится немец-управляющий, а затем – либо я смогу по какому-нибудь каналу сообщить, что погиб, либо по прошествии известного времени меня объявят пропавшим без вести. На эти оба случая я оставил завещание, в котором просил передать всё мое состояние дочери. Дочь находилась в Америке, отношения которой с Германией всё более и более скатывались к неизбежной и скорой войне, поэтому я указал местом жительства дочери нейтральную Швейцарию. Из Стокгольма я пошлю дочери за океан письмо или телеграмму, в которых обо всём предупрежу.

А за несколько дней до запланированного отъезда мне самому пришло письмо из Парижа от нотариуса, уполномоченного германской военной администрацией. В нём сообщалось, что я как душеприказчик Тропецкого имею право на часть состояния покойного и потому мне необходимо её забрать или сделать распоряжение. Поскольку собственных денег мне вполне хватало, я выслал в Париж распоряжение о перечислении этой доли госпиталю в Фалькензе. Исполнение такого решения в моё отсутствие гарантированно не столкнулось бы с препонами со стороны военной администрации и одновременно нисколько не помогало Германии продолжать войну, поскольку в Фалькензе исключительно дохаживали военных, получивших смертельные ранения.

Однако несмотря на то, что мой отъезд в Швецию со всех сторон выглядел как заурядный коммерческий вояж, при получении выездной визы неожиданно возникли проблемы. Из полиции мои документы были перенаправлены на Грюнер-Штрассе, куда мне снова пришлось являться с объяснениями. Гестапо интересовали цели моей поездки, адреса контрагентов, планируемый маршрут, а также множество других вещей, далёких, казалось бы, от интересующей темы, но способных поймать меня на противоречиях и неточностях. К счастью, всё обошлось. Правда, когда мы прощались, то офицер, рассматривавший моё дело, посоветовал мне добираться до Стокгольма на поезде, поскольку его бдительные коллеги, несущие службу на берлинском аэродроме – как он почему-то решил – вполне способны меня остановить.

Я от души поблагодарил гестаповца, и чтобы не искушать судьбу, не стал приобретать международный билет в Берлине, а отправился в пограничный Засниц на поезде внутреннего сообщения. Там я без помех взял пассажирский билет на паром “Пруссия”, а из шведского Треллеборга, в который прибывает паром, телеграммой забронировал себе место в международном вагоне, курсирующем между швейцарской и шведской столицами.

Отправление парома было задержано часов на пять из-за замеченных в море подводных лодок – полагаю, что советских. Среди пассажиров первого класса, собравшихся в ресторане, это известие вызвало состояние, близкое к панике. Дипломаты-нейтралы бодрились и заливали смятение вином и коньяком, женщины сбивались в группы и неприлично громко, если не истерично, о чём-то судачили, а человек десять попросту решили сойти на берег, намереваясь дожидаться парома, ходящего под флагом Швеции. Что же касается меня, то к удивлению окружающих и себя самого я был совершенно спокоен – поскольку не сомневался, что пока я нахожусь на борту судна, перевозящего в моём лице груз чрезвычайной важности, ни одна из советских торпед его не поразит.

Коротая время в судовом ресторане, я не мог не обратить внимание на услышаное из радиодинамика ларгетто четвёртого баховского концерта. Эта вещь не просто поразительно напоминала о нашем последнем ужине с Тропецким, но и звучала в эфире в исполнении тех самых музыкантов, которые в тот печальный вечер репетировали на наших глазах в филармоническом кафе. Разумеется, совпадения подобной точности и глубины не происходят просто так, и свидетельствовать они могли только об одном – что отныне моя судьба пребывает в руках не вполне уже моих.


18/IX -1941

Второй день я нахожусь в Стокгольме, где после двух лет, проведённых в воюющей Германии или на занятых ей территориях, впервые способен насладиться настоящей свободой и покоем мирной жизни. Наверное, если бы это происходило весной, в окружении столь по-русски цветущих черёмух и сиреней, я бы окончательно лишился рассудка, однако и осенний Стокгольм с его крепким свежим ветром и насыщенно-синим цветом прибрежной воды достаточно погружает душу в состояние созерцания и тоски по прежней свободе, оставленной где-то в рассветном полумраке юности.

Я прекрасно понимал причины произошедшей в Берлине задержки с моей визой и потому не сомневался, что в Стокгольме за мной обязательно будут следить. Коль скоро так, то как и подобает богатому берлинскому антиквару я остановился в Гранд-Отеле, где принято селить лауреатов Альфреда Нобеля. Я регулярно там красовался в ресторане и предпринял несколько пеших прогулок с посещением местных достопримечательностей, букинистических лавок и барахолки.

Невозможность приблизиться к советскому посольству нисколько не огорчала меня – напротив, я должен был отправляться в Россию максимально скрытно, под чужим именем, и потому в равной мере опасался соглядатаев с обеих сторон. Мне было известно, что в городе под видом добропорядочного коммерсанта из Испании проживает советский нелегал по имени Рафаэль, с которым я познакомился и подружился на московских курсах “профинтерна” в тридцать пятом, так что моей главной задачей отныне являлась встреча именно с ним.

Конечно, запросто могло оказаться, что Рафаэль живёт и работает под немецким контролём. В этом случае моя инициатива с выходом на него завершилась бы плачевно – здешние агенты Рейха быстро бы вернули меня в фатерлянд на всё той же “Пруссии”, но только не в роскошной палубной каюте, а в трюме. Однако страх действовал на меня в высшей степени благоприятно, отрезая пути к отступлению и подгоняя исключительно вперёд.
21/IX -1941

Я прибыл в Стокгольм определённо неудачно, накануне выходных, когда Рафаэль, как добропорядочный горожанин, имел все основания уехать куда-нибудь отдыхать. Я регулярно делал из гостиницы и ресторана звонки по записанным у меня четырём его номерам, разбавляя их для видимости пустыми телефонными разговорами с местными торговцами древностями и ювелирами.

К счастью, поздним вечером в воскресенье он поднял трубку. Выслушав мою немного сумбурную речь и просьбу о помощи в поисках и приобретении полотен Одельмана и Ларссона, он немного подумал и предложил встретиться в понедельник за обедом в ресторане Фреден на Остерлангатан.
22/IX -1941

Поскольку зал ресторана в обеденный час был забит публикой до отказа, выбор Рафаэлем именно этого места привёл меня к грустному заключению, что он не вполне мне доверяет и не желает встречаться наедине. Мало ли с какими намерениями или чьим-либо приказом прибыл я к нему!

За разговором скоро выяснилось, что осторожность Рафаэля не беспочвенна: подобно мне, он “порвал с Советами” и теперь не без оснований опасается за свою безопасность. Более того, он был чрезвычайно удивлён, что я смог разыскать его по телефонному номеру квартиры, на которой проживает его любовница и где сам он бывает чрезвычайно редко. Он был убеждён, что этот номер он никогда никому не сообщал. В моей же записной книжке телефон любовницы Рафаэля оказался из-за чистой случайности: пару лет назад он неосторожно попытался с этого номера дозвониться до меня в моё отсутствие, трубку подняла горничная, которая, сообщив шведской телефонистке, что меня нет дома, не поленилась спросить, откуда и с какого номера меня разыскивают. Так “секретный” телефон Рафаэля оказался зафиксированным в моём блокноте, о чём он даже не подозревал.

История Рафаэля была до мелочей схожей с моей. В конце тридцать девятого он стал получать из Москвы странные, а вскоре и совершенно убийственные поручения, от выполнения которых предпочёл уклониться. Затем пришло неожиданное известие, что его “работой довольны”, что он представлен к награждению и вызывается в Москву – куда, разумеется, он также не поехал. Однако в отличие от меня, накрепко прикреплённого к своему Gewerke [бизнесу (нем.)], к моменту нашей встречи Рафаэль почти созрел, чтобы радикально поменять жизнь и покинуть Стокгольм. Так что мне ещё крупно повезло, что мы сумели здесь пересечься.

Схожесть судеб сближала нас и позволяла быть откровенными, однако она же ставила под угрозу мою основную цель – использовать каналы Рафаэля для негласного возвращения в Советский Союз. Я уже начал понемногу смиряться с необходимостью искать другие пути, например, каким-либо тайным образом проникнуть в советское посольство, как неожиданно я услышал от Рафаэля предложение изготовить для себя ирландский паспорт.

Выяснилось, что некоторое время назад, готовя себя к отъезду из Швеции, Рафаэль обзавёлся паспортами Панамы и Ирландии, причём обошлось ему это удовольствие приблизительно по тысяче рейхсмарок за каждый. Всё ещё не зная, для чего ирландский паспорт способен мне пригодиться, я ответил принципиальным согласием – и услышал в ответ от Рафаэля несколько любопытных вещей.

Прежде всего, он поведал много интересного из области международных дел, причём многие моменты стали для меня, регулярно слушающего, помимо берлинского радио, также Москву, Лондон и “Свободную Францию”, подлинным откровением. Он дал обоснованный до мелочей прогноз развития ситуации на Восточном фронте и выразил полную уверенность, что советскую столицу немцы не возьмут. Затем он высказал предположение, что мой выезд из Берлина должен был быть делом непростым. Я подтвердил его догадку и поинтересовался, в связи с чем он так подумал.

— Фюрер поставил грандиозную задачу переместить в Рейх такой объём ценностей – от драгоценных металлов до произведений искусства, древностей и прочих артефактов,– который бы позволил Германии создать на основе рейхсмарки лучшую в мире валюту. И он уже во многом преуспел: несмотря на войну, курс рейхсмарки неколебим, как шведский гранитный утёс, и все те, у кого в кармане лежат бумажки с портретами Либиха и Шинкеля [речь идёт о банкнотах в 500 и 1000 рейхсмарок, введённых в обращение в 1934 году, после прихода к власти нацистов], в любом уголке Европы могут чувствовать себя королями.

Я признался, что по-королевски чувствовал себя в Париже и чувствую здесь, однако выразил опасение, что триумф рейхсмарки во многом связан с военными успехами и может пошатнуться, если изменится ситуация на Восточном фронте или же если в борьбу с Рейхом вступит Америка, до сих пор сохраняющая формальный нейтралитет.

— Ничего страшного не произойдёт,— парировал моё возражение Рафаэль.— Германия не столь глупа, чтобы сжигать свои силы на удержании контроля за половиной мира, не говоря уж про борьбу с заокеанскими Штатами. Главная задача Гитлера сейчас – забрать с оккупированных территорий максимальное количество ценностей и сокровищ. Любая война рано или поздно заканчивается миром, завершится и эта, в результате чего Германия вернётся в свои прежние или почти прежние границы. Однако всё должно быть устроено так, чтобы после этого возвращения именно Германия оказалась бы главной мировой силой, чтобы именно она, а не “еврейские банкиры”, как выражается фюрер, контролировали бы мировую финансовую систему, а также чтобы германское хозяйство предстоящую тысячу лет питалось бы соками со всего остального мира, не прибегая для этого к насилию и новым войнам.

— И ты полагаешь, что у Германии есть шансы на успех?— поинтересовался я.

— Есть, и они немалые. Правда, немного странно, что об этом рассказываю я, жалкий полулегальный эмигрант, в то время как для тебя в этом грандиозном проекте предуготована немалая роль.

Услыхав такие слова, я не мог сохранить спокойствие и определённо отреагировал, вздрогнув и изменившись в лице. Мысль о том, что Рафаэлю может оказаться известна моя тайна, показалась мне невыносимой и убийственной.

Однако, к счастью, он имел в виду совершенно другое.

— У нас здесь многие шепчутся,— продолжал он с совершеннейшим спокойствием,— что фюрер ещё в середине лета лично утвердил список фирм и антикваров, которые будут участвовать в оценке ценностей, доставляемых в Рейх. Работа начнётся совсем скоро, уже в следующем сорок втором году, и программа эта будет поистине адовой – в хранилища Рейха со всех концов Европы, из России и с Ближнего Востока хлынут несметные эшелоны сокровищ. Так что поздравляю – ты будешь при делах, поскольку твоё имя – одно из первых в этом списке!

Сказать, что я был поражён услышанным от Рафаэля – ничего не сказать. Рафаэль всегда отличался тем, что имел чрезвычайно надёжные источники информации и редко ошибался в своих суждениях. Тем более что в моём случае всё сразу же вставало на места – и странная волокита с выдачей разрешения на выезд, которая, по большому счёту, имела все основания закончится отказом, однако гестапо отчего-то предпочло не портить со мной отношений, и совершенно очевидное наблюдение за моей скромной персоной в Стокгольме, будто бы в моём лице немецкие агенты видели важную политическую или военную фигуру…

С вероятностью девять десятых Раф был прав, и поведав мне об этом, он должен был преследовать одну из двух целей: либо прибиться ко мне, чтобы поучаствовать в инвентаризации реквизируемых в пользу Германии мировых богатств, либо отвадить меня от сего сомнительного дела. Последний вариант представлялся менее правдоподобным, поскольку он не сулил Рафаэлю барышей – разве что у него имелись планы закрутить со мной какое-нибудь другое дело. В то же время согласившись на первый вариант и вернувшись в Берлин, я бы мог спокойно приступить к этой работе сам, не нуждаясь в его помощи,– так что вряд ли он держал в голове именно его. Существовала ещё и третья возможность – после разрыва с Советами Раф вполне мог оказаться завербован немцами, и тогда выходило, что в его лице они дополнительно проводят проверку моей благонадёжности. История с невероятным появлением Рафа в момент моего звонка в квартире любовницы, где он в принципе не обязан был брать телефон, также свидетельствовала в пользу последнего варианта. Да и предложение сделать мне паспорт нейтральной Ирландии – не провокация ли это?

В этих условиях наиболее безопасным моим действием могло быть только выражение удивления и восторга миссией, предначертанной для меня в Рейхе. Однако в этом случае мне бы вряд ли удалось раскрутить Рафаэля на дальнейшие откровения, к которым, как мне показалось, он потихонечку намеревался наш разговор подвести.

— У меня тоже имеется кое-какая информация,— ответил я ему, крепко подумав.— Я полагаю, что речь будет идти, в основном, о ценностях, которые фюрер намерен реквизировать у евреев, поскольку располагаю информацией, что в следующем году он намерен начать с ними предельно жёсткий разговор. Мы оба ведём речь про предстоящий сорок второй год, поэтому, скорее всего, говорим об одной и той же программе.

— Интересно,— произнёс в ответ Рафаэль.— Признаюсь, я даже не задумывался о такой возможной связи. Но с другой стороны, бизнес есть бизнес, и представившимся шансом не грех воспользоваться. Или у тебя другое мнение?

Мне ничего не оставалось, как пойти ва-банк.

— Что касается меня,— ответил я,— то я убеждён, что идея фюрера – утопия. Развязав террор по отношению к евреям, он намерен заполучить в Рейх отнюдь не семейные побрякушки и золотые зубы покойников, а нечто большее – права на капитал ведущих банков Англии и Соединённых Штатов. Он рассчитывает, что их владельцы, ужаснувшись уничтожению соплеменников, согласятся передать фюреру свои активы в качестве примирительного выкупа, и тогда Германия воспримет в свои руки мировую денежную власть. Однако именно в этом фюрер ошибается. Банкирам плевать на чужую кровь, даже если это кровь самых близких им людей. Жертва, которую принесут евреи во имя этой иллюзии фюрера, будет чудовищной, однако совершенно бесполезной. А настоящая жертва, которая позволит сохранить в мировых финансах имеющийся статус-кво, сегодня оплачивается на Восточном фронте русской кровью. Русские люди наивно полагают, что всего лишь отстаивают, как и многие века назад, собственную землю, а на самом деле война на Востоке мотивирована совершенно другими причинами. И её финал вполне предсказуем: устоит ли Россия или проиграет, Германия окажется кардинально ослабленной и в итоге будет повержена атлантическим союзом. Вот почему я, полагающий Германию своей второй родиной, хотел бы прежде всего помочь русским, чтобы не допустить разгрома и подчинения Германии англосаксам.

— А что тебе мешает это сделать? С началом войны Советы поумнели, очень многих повыпускали из тюрем, так что у тебя есть возможность возобновить с ними нормальное сотрудничество. Ведь ты же помогал им заключить пакт в тридцать девятом!

— В теперешних условиях это будет сделать слишком сложно... прежде всего по моральным обстоятельствам,— ответил я, открыто слукавив.— Я бы предпочёл вернуться в Берлин и просто спокойно жить.

— Вполне тебя понимаю,— согласился Рафаэль.— Но в этом случае ты сильно рискуешь. Ведь когда программа фюрера начнётся, тебя уже не выпустят.

— У меня накоплено достаточно денег на жизнь, так что я мог бы и вообще отказаться от работы. В конце концов, я уже немолод и силы не те.

— Если ты прописан в списке у фюрера, то отказа от сотрудничества тебе не простят. Раскулачат и пустят в расход, как еврея. Что глядишь на меня удивлёнными глазами? У вас ведь в Рейхе Гиммлер лично решает, кто еврей, а кто – нет, разве не так?

— Примерно так, правильно.

— Вижу, что расстроил я тебя. Но ведь и ты приехал сюда вовсе не для того, чтобы поплакаться в жилетку. Скажи – хочешь эмигрировать? Или тебе нужен выход на советскую резидентуру?

Пауза на оценивание ситуации была отныне излишней. Из трёх мотиваций Рафаэля оставались две: либо он заодно с гестапо “пробивает” меня, либо действительно хочет что-то предложить. Что выпадет – орёл или решка? Мне стало всё равно, я плюнул на предосторожность и ответил встречным вопросом:

— А что подразумевает твоё предложение с ирландским паспортом?

Рафаэль сдержанно улыбнулся, отхлебнул вина и ответил:

— Поскольку мы с тобою, Платон, оказались в одной заднице с нашей работой на русскую разведку и оба, как я понимаю, не желаем мараться в Великогерманском Рейхе, то я бы хотел предложить тебе участие в одном многообещающем нейтральном предприятии.

Разговор об этом “многообещающем предприятии” мы продолжили, прогуливаясь вдоль набережной Шеппсбрун вдали от посторонних глаз и ушей.

Предложение Рафа сводилось к организации тайного механизма поставок в Советский Союз шведских ферросплавов, подшипников и авиационной стали, в которых отчаянно нуждалась советская военная промышленность. При всей фантастичности этой затеи дело могло оказаться вполне реализуемым: пароходы под шведским флагом имели право на “гарантированное судоходство” при проходе через Ютландию в Северное море, а их капитаны располагали подробными картами минных полей в том районе, поскольку воюющие между собой Германия и Англия были одинаково заинтересованы в услугах шведского флота.

Обычно германские военные корабли сопровождали шведские торговые суда через минные заграждения в Датских проливах, попутно проверяя содержимое их трюмов. При этом существовало нечто вроде негласной договорённости, по которой кригсмарине пропускали в сторону Англии пароход со шведской рудой, по документам предназначенной для какого-нибудь фиктивного южноамериканского получателя, в обмен на пропущенный англичанами танкер с венесуэльской нефтью или балкер с бразильским каучуком, оформленными на шведскую фирму, однако следующими напрямую в германский Киль. На мой вопрос, кто в таком случае будет компенсировать немцам выход в Северное море нашего “внепланового” судна, Раф ответил, что у его шведских партнёров имеется прямой контакт со штабом адмирала Редера, благодаря которому “всё можно будет легко организовать”.

Более того, вскоре я узнал, что судно, предполагающее затем следовать в принимающие советские грузы порты Ирана или даже во Владивосток,– на самом деле будет не шведским, а, скорее всего, панамским, и что смена в открытом море флага и названия – задача не более сложная, чем изготовление поддельного судового коносамента. Однако игра при этом однозначно будет стоить свеч: советская сторона готова платить за шведские подшипники и металл двойную цену и выше, в результате чего прибыль с единичного парохода сможет достигать умопомрачительных величин – до двух миллионов долларов, когда перевозится руда, и до пяти миллионов, когда в трюмах будут подшипники.

Не скрою: у меня заблестели глаза, когда я услышал обо всём этом. Но как быстро выяснилось, сумасшедшие барыши военной коммерции достаются не тем, кто рискует, а кто финансирует. Со слов Рафа, финансировать тайные поставки в Россию будет банк знаменитого Маркуса Валленберга, некоронованного хозяина шведского государства. Правда, ни для кого не секрет, что Валленберги активно сотрудничают с Рейхом, поэтому для сохранения инкогнито в их торговых операциях с советский стороной будут задействованы несколько посредников, и Раф – один из них.

На мой вопрос, что именно сподвигло Валленбергов, поддерживающих огромный торговый оборот с Германией, рисковать на единичных поставках в адрес русских, Раф туманно ответил, что “Валленберги учитывают все обстоятельства”. Из дальнейшего разговора я сделал для себя вывод, что соответствующее решение они могли принять с оглядкой Америку, которая твёрдо поставила на недопущение разгрома СССР. В качестве доказательства Раф привёл недавнее и многих удивившее американское эмбарго на торговлю с Японией – объявленное как раз накануне ожидаемого всеми решения японцев о вступлении в войну с Россией.

“Видишь ли,— заключил он,— ради того, чтобы Россия не пала в неравной борьбе на два фронта и могла продолжать перемалывать чудовищный германский молох, Америка не прочь даже начать собственную войну с Японией, и введённое эмбарго – предвестник того, что такая война скоро будет объявлена. Американцы действуют очень грамотно, поскольку в их войне с Японией потери за год будут в разы меньше, чем у русских и немцев за неделю. Стратегически Америка уже начинает выигрывать, Валленберги это понимают и готовы понемногу подыграть будущему победителю”.

Сомнений не оставалось – Раф замкнулся на империю Валленбергов и теперь работает с ними. Что ж! Озвученная им идея выглядела разумной и, главное, не противоречила моим планам. Быстро оценив все за и против, я сделал вид, что чрезвычайно заинтересован и польщён своим посвящением в её детали.

Убедившись, что я прочно заглотал наживку и готов к сотрудничеству, Рафаэль достаточно скоро произнёс именно то, что я и хотел от него услышать: Валленбергам нужен надёжный и умный связник, способный донести их предложение до высших лиц в советском правительстве, а также профессионально поддерживать обратную связь. Разумеется, я согласился, хотя прекрасно понимал, что даже при самом благоприятном отношении советского руководства к предложению Валленбергов, меня как состоявшегося двойного агента на третью службу точно не возьмут, и при первой же возможности поспешат прикончить. Однако это произойдёт не сразу, а пока же мне нужно во что бы то ни стало добраться до Москвы – так что открывающейся для этого возможностью грех не воспользоваться.

Вот такой неожиданный, но позитивный поворот сделала судьба: я ехал в Стокгольм, чтобы проследовать оттуда в Москву по подпольным каналам и с документами советского нелегала, а в результате отправляюсь в почти легальное путешествие в роскошной капитанской каюте шведского грузового парохода.
29/IX -1941

Неделя с выходными прошли в многочисленных встречах с Рафом и несколькими его партнёрами, которые предпочитали представляться псевдонимами и никогда не возвращались на места прежних явок. Ирландский паспорт, который был выписан на моё имя на следующий же день после разговора с Рафом, мне пришлось вернуть, получив взамен паспорт со шведским гербом. Это значительно лучше, поскольку по пути в Россию мне предстоит короткое пребывание в Англии, где ирландский паспорт может сослужить скверную службу.

Рафаэль со своей командой организовал мой отъезд на грузовом судне, выходящем из Хельсинборга, куда в целях конспирации мы добирались на автомашине без малого пятьсот вёрст. Порт находился в самом узком месте пролива Зунд, через который хорошо просматривался датский берег, занятый Германией. Однако мои кураторы сочли, что именно из этого места я сумею покинуть Швецию наиболее безопасно.

Я вспомнил, что на противоположном датском берегу должен находиться замок, в котором погибал принц Гамлет. Однако мысль о погибающем на моих глазах привычном старом мире показалась настолько мучительной, так что я решил не глядеть в направлении древних башен Эльсинора.

Перед отъездом из Стокгольма Раф предложил мне “временно” переоформить на его имя мою берлинскую фирму, открыто намекая, что к её делам я более не вернусь. Я ответил, что моя собственность в Германии уже завещана дочери, но оставил ему всё необходимое для связи с управляющим моим магазином. Было очевидно, что Раф не прочь поработать и на немцев, если у последних возникнет потребность легализовать какой-нибудь антиквариат. Воистину: война – войной, а бизнес – по расписанию. Не скрою, что в последние дни общение с Рафом становилось для меня всё тяжелее и по-настоящему начинало угнетать, поэтому как только мой пароход отвалил от причальной стенки, я весь воспрянул от обретённого чувства свободы.
30/IX -1941

Отдав швартовые в минувший полдень, наш пароход, гружённый алюминием и какими-то таинственными деревянными ящиками, поздним вечером остановился в районе Гётеборга, где простоял на рейде целую ночь.

Утром, когда я, неспеша побрившись и хорошо позавтракав, вышел на палубу подышать свежим воздухом, я увидел идущий к нам наперерез со стороны датского берега германский сторожевик. Я уже внутренне приготовился к досмотру, как немцы что-то просигналили и повернули влево. Спустя минуту машина нашего парохода начала стучать сильней, из трубы повалили чёрные клубы дыма, заскрипели якорные лебёдки, и вскоре мы неторопливо тронулись вслед за немецким провожатым.

Помощник капитана объяснил, что в этом месте пролива Скагеррак начинаются минные заграждения, тянущиеся едва ли не на двести миль. Оба судна продвигались крайне медленно, атмосфера на пароходе была напряжённой и немного нервной. Видимо, не в полной мере доверяя лоции, наш капитан выставил на баке двух смотрящих за морем. Да и я сам, чтобы чем-нибудь занять томительно тянущиеся часы, не сводил глаз с водной зыби.

Наконец поздним вечером немецкий сторожевик сбросил ход, мы сблизились, прошли от его борта метрах в тридцати, где капитаны, вооружившись рупорами, попрощались и пожелали друг другу морской удачи. Мы вошли нейтральные воды Северного моря, в котором, по словам капитана, мин быть уже не должно. Я посетовал, что наслышан об опасности сорвавшихся с фалов мин, однако капитан успокоил меня, сообщив, что немецкие и английские мины оборудуются специальным механизмом, который в случае отрыва от троса приводит к их затоплению. Затем, немного помолчав, он пожаловался, что “у русских мин такого механизма нет” и поэтому мореходство в восточной Балтике отныне сродни “русской рулетке”.

Машина ухала и гремела на самых больших оборотах, наш пароход на полных парах продвигался на северо-запад. По левую руку на линии горизонта догорал закат и были отлично видны зажигающиеся поверх него первые звёзды. Я до темноты простоял в одиночестве на палубе, забыв про ветер, понемногу становящийся из свежего ледяным, поскольку никак не мог насладиться и насытиться этой величественной картиной морского покоя, скрывающего в своей глубине безразмерную мощь. Северное море, всегда по картам представлявшееся мне прибрежным и карманным, на самом деле являло простор, непостижимо превосходящий своими размерами крошечную и случайную человеческую сущность, для которой лучшим способом бытия являлись бы смирение и жизнь в постоянной молитве о милости стихий. Собственно, именно такой и была человеческая жизнь на протяжении тысячелетий, пока люди не получили в свои руки современную технику и представление о том, что любые проблемы могут быть решены с помощью денег.

И если цивилизация техники, делающая людей сильнее, рассуждал я, является безусловным благом, то цивилизация денег умерщвляет в них естественные и благородные начала состязательности и борьбы. Так, участвуя в почти безумной и смертельно опасной игре, я ощущаю себя спокойно и комфортно, поскольку за эту игру или, по крайней мере, за её первую половину мне сполна заплатили. Хорошо это или нет? Полагаю, что нет. Я бы значительно лучше чувствовал себя одиноким охотником, бросающим вызов судьбе и идущим наперекор стихиям, чем винтиком изощрённой финансовой машины, способной покупать паспорта и человеческие связи, мотивировать политиков, склонять на свою сторону непримиримых военных – и при этом на любом повороте практически ничего не терять, становясь только богаче, богаче и богаче!

Да, мы все и я, конечно же, со всеми заодно не заметили перемены эпох, и всё ещё продолжаем жить, полагая, что наша жизнь зависит исключительно от нас. Правда, миллионы мобилизованных на мировую войну более так не считают, но ведь даже и они надеются, что если им удастся уцелеть, то жизнь после войны вернётся к старым законам. Глупцы! Чья бы сила ни одержала верх, прежней жизни с её маяками личного успеха, честной состязательностью, с азартом преодоления риска и весёлым упованием на удачу да Божью благодать уже не будет никогда!

Считаю, что роковую роль в произошедшей с человечеством метаморфозе сыграла доступность сотворения денег. До последнего времени деньги были чрезвычайным и редким даром, и их ценность всегда точно соответствовала потраченным ради них человеческим усилиям. Те же, кто придумал создавать деньги из воздуха, совершили против человеческой природы величайшее из преступлений, пред которым меркнет даже недобрая слава искусителя в Эдемском саду. Странно и необычно сознавать, что отныне и я сам вхожу в число хранителей тайны, которая открыла ко всему этому путь. Страшно вообразить, что за дьявольская субстанция или чёрное знание могли лежать в сундуках тамплиеров, которые на протяжении шести веков столь тщательно сберегались русскими правителями подальше от глаз своего наивного богохранимого народа и которые теперь, ведомые роковой прихотью судьбы, доламывают и испепеляют беззащитный старый мир!!!

Мне кажется, что в этих сундуках должно было находиться нечто такое, что научило посвящённых и избранных управлять главнейшими человеческими страстями – страстью к насилию и страстью к наслаждению. Я вполне понимаю, насколько эти страсти необоримы и способны в умелых руках перевернуть землю. Но они же несут в себе и непримиримое противоречие, исключающее их длительную взаимность,– стало быть, в сундуках должно было содержаться ещё нечто третье, способное эти две страсти объединить. Интересно знать – что именно?

Но что вот на деле очевидно и ясно – так это цена, которую платит мир за новые деньги. Если кто раньше решался начеканить пустых монет и расплатиться ими, то платой являлось обесценение и обеднение – однако подобные последствия не были столь уж страшны, поскольку имели естественный предел. Новые же деньги почти не подвержены обесценению, но только в силу какого свойства? Не оттого ли, что их излишек с известной периодичностью должен поглощаться войнами и катастрофами, и нынешняя война – не чрезвычайный акт человеческой драмы, а заурядная самонастройка мирового механизма? Да, много, очень много жизней пожирает новое золото, и у людей когда-нибудь может не остаться сил и душ, чтобы этот молох насытить и остановить.

И всё-таки я неправ, полагая себя винтиком сей чудовищной машины. Я перехитрил её, и теперь везу ключи от её безжалостного мотора в руки тех, кто, как я уверен, готов ей противостоять и способен построить и запустить взамен нечто принципиально другое. Пусть не сейчас – ради такого не грех и подождать. Что это будет – не знаю, но тем не менее я чувствую, что эта невообразимая новь имеет шансы состояться. Верю в то, что если моя бывшая Родина, преодолев нынешнюю отсталость и заблуждения, когда-либо откроет миру другую истину, то в интересах этого открытия она по-праву сможет воспользоваться законно перешедшим к ней ресурсом богатства и силы. Также надеюсь, что те, кто смогут им воспользоваться, будут достаточно разумны, чтобы не повторять ошибок моего века, и когда работа будет выполнена, они найдут в себе силы, чтобы обезвредить и уничтожить денежный мотор как один из первоисточников мирового зла.

С этими мыслями я поднялся в свою каюту уже глубокой ночью, где согрелся бокалом виски и тотчас же заснул спокойным и чистым сном младенца.
2/X -1941

За следующий полный день наш корабль, не встречая помех, пересёк Северное море. Глубокой ночью мы видели огни Оркнейского архипелага, утром нам встретился английский эсминец, после из тумана стали проступать очертания шотландских берегов, а к исходу дня вместо фиктивной Ирландии мы бросили якорь в порту Глазго.

Совсем юный британский пограничник, постоянно извиняясь, сообщил мне, что по законам военного времени он не вправе выпустить меня в город без разрешения военной контрразведки. Ему было невдомёк, что мой путь по-любому лежал именно к её представителям.

Меня доставили в неприметный особнячок в центре Глазго, где мне, как шведскому коммерсанту прибывшему из зоны военных действий, надлежало ещё раз подтвердить свою личность и рассказать абсолютно всё о предстоящих планах на британской земле. Из-за позднего часа мне пришлось дожидаться прихода дежурного майора в холодной и дурно пахнущей коморке гауптвахты.

К изумлению майора, едва успевшего приступить к изучению моих шведских документов, я объявил, что они являются камуфляжем, и выложил перед ним на стол служебный паспорт СССР. Этот подлинный советский служебный заграничный паспорт, в который была искусно вклеена моя фотокарточка, наряду со многими другими замечательными вещами заботливо сберегался в обширной шпионской коллекции Рафаэля.

Я сообщил майору, что являюсь советским агентом и нуждаюсь в помощи для скорейшего возвращения в свою страну.

Разумеется, майор контрразведки заштатного гарнизона не имел полномочий для решения задач подобной сложности. Однако благодаря моему демаршу и его впечатлительности наступившую ночь я провёл в относительно сносных условиях офицерской казармы, предварительно получив возможность хорошо поужинать в столовой и насладиться свежим элем – чтобы купить виски, нужно было выходить в город, чего мне не могли позволить…
7/X -1941

Из-за уникальности моего случая и вопиющей нерасторопности англичан я проторчал в комендатуре Глазго все выходные и понедельник. В город меня по-прежнему не выпускали, и единственным утешением стала любезная готовность одного капрала за небольшую комиссию покупать для меня виски, табак и свежие газеты.

За вынужденным бездельем в ожидании своей участи я также имел возможность слушать по радиоприёмнику советские и немецкие станции. Из их сообщений с поправкой на очевидные пропагандистские преувеличения становилось ясным, что ситуация на фронтах ухудшается день ото дня. Финны заняли Петрозаводск, вермахт от Смоленска и Рославля неудержимо наступает на Брянск и Вязьму, поглощая в “котлах” дезорганизованные части Красной Армии. По моим прикидкам, идти до Москвы немцам оставалось чуть более ста пятидесяти километров, и хотя благодаря открывшемуся внутри меня мне внутреннему знанию я понимал, что взять советскую столицу вермахту будет не под силу, плохие новости с фронтов вызывали во мне раздражение и нервозность.

Единственным приятным известием стало завершение переговоров в Москве с участием Англии и США, на которых последние подтвердили обязательство регулярно отправлять в Россию корабли с военной помощью. Ведь практически единственным способом для меня добраться до России было присоединиться к подобного рода английскому морскому эшелону.

Наконец, утром седьмого октября мне предложили пройти в автомобиль, который в сопровождении лейтенанта и двух конвойных матросов перевёз меня, как выяснилось потом, на военную базу под Гуллем.

Весь вечер и половину ночи мне пришлось общаться с двумя господами в штатском, один из которых прекрасно владел русским языком. Они желали знать обо мне абсолютно всё – моя легенда вполне позволяла им многое рассказать, однако с целью сохранения требуемого ореола своей миссии и невозможности раскрывать “секреты” я нарочно выдавал им информацию дозировано, скупо и с изображением напряжённой внутренней борьбы.

Моё положение осложнялось тем, что я убедительно просил англичан не сообщать обо мне в советское посольство, мотивируя эту просьбу опасением “старых репрессий” и необходимостью реабилитировать себя непосредственно в очном разговоре с высоким московским начальством.

Англичане меня прекрасно поняли, однако взамен назвали собственную цену, предложив тайное сотрудничество. И я был вынужден, в очередной раз разыграв прилив переживаний, запросить у них “хотя бы сутки на обдумывание”.


8/X -1941

Разумеется, на следующей встрече я дал согласие на вербовку и подписал для этого несколько бумаг. Приятной неожиданностью стало немедленное переселение меня в комфортабельную гостиницу и посещение с большой компанией английских офицеров ресторана, где меня множество раз сфотографировали, после чего по пути в гостиничный номер со мною как бы ненароком пересеклась и познакомилась молодая красавица. Всё это было до смеха тривиально, предсказуемо и совершенно ненужно, однако поскольку выбора у меня не имелось, я позволил английским разведчикам проделать со мною всё, что они хотели.


10/X -1941

Весь четверг и половина пятницы прошли в прогулках по неприветливым улочкам осеннего Гулля, и я уже готовился к продолжению этого безрадостного занятия на предстоящие выходные, как в конце дня русскоговорящий англичанин, более других беседовавший со мной, пригласил меня в паб.

Там я узнал, что уже завтра меня доставят на борт военного корабля, которому предстоит сопровождать в Россию морской конвой с грузами. Затем он приказал мне заучить наизусть московский адрес и телефон некоего адвоката Первомайского, с которым мне предстоит поддерживать связь. Разумеется, я сделал всё, что меня просили сделать, и шумный пятничный вечер был проведён в доброй компании моряков, лётчиков и каких-то двух местных дельцов.

Утром следующего дня, в субботу, мы выехали на автомобиле в Ливерпуль, откуда на катере добрались до стоящего на якорной бочке эсминца. Там мой куратор передал меня в ведение командира, я его поблагодарил – и на том мы распрощались.


13-30/X-1941

Больше двух недель наш эсминец в составе большого морского конвоя пробирался к русским берегам. Шли медленно, подолгу простаивая в туманной мгле и совершая многочисленные труднообъяснимые манёвры, призванные не дать обнаружить себя немецким подводным лодкам.

За дни похода я неплохо подружился с офицерами команды и полагаю, что оказал многим из них добрую услугу, поведав о том, что имею твёрдую уверенность в безопасности их похода в Россию и последующего возвращения домой. Почувствовав внутри меня дар предвидения, некоторые стали просить меня заглянуть и в более далёкое будущее – однако там мне виделся едва ли не сплошной мрак, и я вежливо заявил о своей неспособности заглядывать в будущее более, чем на месяц…

Тридцатого октября без помех и потерь наш конвой прибыл в порт Архангельска. Перед тем как сходить на берег, я осушил со своими свободными от вахты друзьями по полному стакану виски… и через каких-то двадцать минут давал показания уже в совершенно другом мире – в тесном, заплёванном и насквозь прокуренном кабинете начальника припортового управления НКВД.


31/X-1941

Меня разместили в значительно менее комфортабельной, нежели в Шотландии, одиночной каморке гауптвахты, откуда весь вечер и следующий день регулярно вытаскивали для общения с различными военными и штатскими товарищами. Уровень их интеллекта убивал меня – моей непростительной ошибкой являлось распространение опыта общения с московскими чекистами на остальную часть России. Кормили крайне скудно и всего раз в день. Если бы я не захватил с английского эсминца немного хлеба и банку сардин, то после вполне сносного по меркам военного времени питания на флоте Его Величества столь резкий перепад мог стоить моему отвыкшему от невзгод организму болезненного и никому не нужного расстройства.

Прежде всего, всем своим видом и поведением я подчёркивал, что безудержно ряд возвращению на Родину и горю стремлением прибыть в столицу для доклада перед своим начальством. В мои советские документы было вписано имя некоего Матвея Розена, личность которого, я полагал, в своё время должна была быть согласована Рафом с Лубянкой, поэтому я потребовал сообщить телеграммой о моём прибытии “куда надо”.

Однако никаких перемен в моём положении не происходило, и к исходу второго дня заточения мне пришлось обратить на себя внимание дежурного громким стуком в дверь. Я потребовал, чтобы меня немедленно проводили к начальству, угрожая в противном случае “серьёзными последствиями”. Полагаю, что в порыве своего праведного гнева я произвёл должное впечатление, поскольку уже спустя полчаса был доставлен в кабинет к заместителю начальника архангельского НКВД.

Не дав ему толком подготовиться к разговору, я с порога спросил, какие из моих документов вызывают сомнение и препятствуют отправке меня в Москву. Он замялся и начал что-то говорить про мой паспорт.

— Срок действия моего служебного загранпаспорта не истёк, визы на въезд в СССР для совграждан давно отменены, что тогда вас не устраивает?— продолжил я свой натиск.

— Но сами знаете, военное положение... Опасность шпионов, диверсантов...

— Вам следует поискать шпионов в других местах. Согласитесь, что это просто глупо полагать, что немецкому шпиону могло прийти в голову ехать в СССР на эсминце наших союзников, которые воюют с Гитлером значительно дольше нас. Куда проще было бы перейти линию фронта, тем более что она у нас приближается с каждым днём!

Капитан госбезопасности буквально вперился в меня выпученными глазами, а лицо его начало краснеть. Было видно, что он в принципе не допускал, что задержанные могут разговаривать с ним в подобный манере, и ему становилось не по себе. С другой стороны, перед ним стоял, как я ненароком подслушал слетевшее с уст охранника выражение, “столичный тип”, пока что никем не разоблачённый и не осуждённый, от которого, если что окажется не так, можно было и схлопотать по фуражке.

Я же принял решение идти до конца и в открытую объявил, что являюсь советским нелегалом, возвращающимся из фашистской Германии с информацией исключительной, стратегической важности, которую с нетерпением ждут в Москве и от которой зависит весьма многое.

— Понимаю,— пропыхтел в ответ капитан,— но почему я должен вам верить?

— Потому,— ответил я, выкладывая ему на стол свои германский и шведский паспорта,— что фашистский разведчик не преминул бы от всего этого освободиться!

— А почему вы не могли передать свою информацию по обычным каналам?

— По каким это обычным? Телеграммой с берлинского почтамта, что ли?

Капитан на миг замялся, однако вновь начал что-то бормотать насчёт военной обстановки и предосторожностей.

— Знаете что,— сказал я тогда,— я вижу, что вам здесь в тылу пока трудно понять, что происходит на фронтах. Позвольте в таком случае вас заверить, что как только в Москве поймут, по чьей вине добытые мной стратегические сведения задерживаются уже третьи сутки, у вас очень скоро появится возможность оценить их важность на передовой. Или в тыловых частях другого рода. Поэтому будьте любезны – предоставьте мне возможность выехать в столицу с любым сопровождением! Я обещаю, что в этом случае о вас там услышат только слова благодарности!

Мой план сработал идеально, и тем же вечером меня доставили на железнодорожную станцию, где находился прицепленный к товарному эшелону вагон для перевозки заключённых. Вагон возвращался пустым в городок с названием Котлас, откуда в нём, по-видимому, накануне доставили сюда группу лагерников. Перед отгороженной решёткой секцией, в которую не хотелось заглядывать, в вагоне имелись два нормальных купе, в одном из которых вместе с четырьмя вооружёнными охранниками я и покинул северный порт.

При всей двусмысленности моего положения, в глазах этих конвоиров, возвращавшихся в Котлас, я являлся просто добрым попутчиком. Как только состав тронулся, они угостили меня хлебом с окаменевшей колбасой и разлили из армейской фляги спирт, который мне пришлось пить в неразбавленном виде. За сутки с лишним пути я услышал от них огромное количество советских новостей и слухов – один хуже другого, из-за чего меня даже стали одолевать сомнения по поводу правильности моего решения вернуться в Россию.


2/XI-1941

Ещё в Архангельске меня предупредили, что вагон проследует по новой ветке Севжелдорстроя на Котлас, и чтобы не потерять курс на Москву, на станции Коноша мне надлежит сойти и обратиться к тамошнему начальнику какого-то “особого пункта”.

Распрощавшись со своими спутниками, я сошёл в названном месте и отправился на поиски нужного учреждения. Разыскать его оказалось делом нехитрым – “особый пункт” располагался в просторном двухэтажном деревянном бараке вместе с райотделом НКВД, телеграфной станцией, ЗАГСом и похоронной контрой.

Оказывается, северные чекисты поработали на славу – тут меня не только ждали, но даже и получили обо мне некоторые сведения из Москвы: я увидел, как здешний начальник, молодой старший лейтенант с перекошенным по причине какой-то травмы лицом – отчего на нём постоянно присутствовала гримаса равнодушной угрюмости,– уяснив, кто стоит перед ним, сразу же извлёк из сейфа и разложил на столе несколько депеш и странного вида лист рулонной бумаги с тёмным размытым изображением.

Присмотревшись повнимательнее, я понял, что странный рулон представляет собой фототелеграмму, с помощью которой в эту глушь с Лубянки переслали фотоизображение человека, именем которого я представлялся.

К счастью, фотопортрёт Матвея Розена дошёл по проводам столь тёмным и размытым, что с известной долей погрешности любой мужчина мог бы за него сойти.

Значительно хуже было то, что в депешах содержались подробности ориентировки по моему персонажу, которых я знать не мог.

Я заявил, что срочно нуждаюсь в проездных документах и транспорте до Москвы, на что мне было велено повременить и ответить по “ряду пунктов”.

Началась внешне спокойная, однако достаточно напряжённая беседа, которая на самом деле была допросом. Я старался вести разговор уверенно и бойко, и сначала мне везло: формулировки, которые я использовал для ответов на вопросы о родственниках и о странах своей закордонной службы, было трудно оспорить. Правда, с местом рождения вышла осечка: я сказал, что родился в Москве, в то время как товарищ Розен по документам был уроженцем Гомеля. Лейтенант побледнел и уже изготовился обрушиться на меня – однако я сумел выкрутился, сообщив, что в силу особенностей профессии имею две метрики.

Когда мне был задан “секретный” вопрос об “инстанции”, я ответил чистую правду – всё, что знал о своём начальстве по состоянию, имевшему место несколько лет назад. Правильное произнесение названий главка и его отделов однозначно подтверждали мою причастность к главной советской спецслужбе, и я уже был готов торжествующе взглянуть на своего мучителя, как тот попросил меня озвучить фамилию куратора.

Я самонадеянно назвал фамилию руководителя иностранного отдела Слуцкого, благодаря которому началось моё сотрудничество с советской разведкой, и был уверен, что после этого провинциальный инквизитор от меня отстанет.

Однако в ответ я услышал, что “товарищ Слуцкий давно умер”, после чего прозвучало требование сообщить, с кем я взаимодействовал после.

— Знаете ли, товарищ,— возразил я достаточно дружелюбно,— вообще-то я не имею права называть фамилии своих фактических кураторов. Эта информация – совершенно секретная и разглашению не подлежит.

— Правильно,— отвечал начальник.— Лично мне всё равно. Но у меня имеется инструкция получить от вас разъяснения,— и с этими словами он поднял со стола и потряс передо мной телеграммой.

— Как вам будет угодно. В тридцать шестом году я работал со Шпигельгласом.

Вместо ответа на моё признание лейтенант долго что-то читал в депеше, делая временами отметки. Затем он спрятал её в ящик стола и с каким-то глупым умилением произнёс:

— А вам известно, что Шпигель... как это его... да – Шпигельглас арестован как враг народа?

Он хлопнул ладонью по столу и начал торжествующе приподниматься, намереваясь, наверное, встав в полный рост, объявить о разоблачении на вверенной ему территории очередного изменника. К счастью, мне удалось остудить его пыл.

— Мне это известно,— ответил я.— Теперь я вынужден вам объяснить, что Шпигельглас работал не со мною одним, а с десятками, если не с сотнями нелегальных советских разведчиков. И это было не оттого, что он подбирал нас по своему вкусу, а потому что государство поставило его на данную должность и доверило работу с зарубежными резидентурами. Благодаря информации от которых, между прочим, в Ставке и сегодня принимаются важнейшие решения и разрабатываются планы борьбы с фашисткой агрессией. Если б я являлся изменником Родины, то я бы, поверьте, нашёл способ проникнуть сюда с документами, не вызывающими вопросов.

Сказав это, я приподнялся, расправив лацканы своего итальянского пальто, и водрузил на стол перед слегка опешившим от такой наглости чекистом кожаный бельгийский саквояж.

Правда, спустя мгновение тот сделал вид, что контролирует ситуацию, и вновь что-то зарядил про “бдительность”.

Но моё терпение окончательно лопнуло. Я придвинулся к столу, и наплевав на все предосторожности, заорал ему в лицо, что уровень моих кураторов – старшие майоры и комиссары госбезопасности, и что я не намерен терпеть произвол от какого-то старшего лейтенанта, а также что если он будет продолжать меня задерживать и не пускать в столицу, то я – даже если окажусь там в кабинете следователя – непременно обвиню его в саботаже и пособничестве врагу.

— И вы поймёте, что ваша должность и ваша жизнь не стоят и тысячной доли той стратегической информации, которую я везу, пусть даже если моя жизнь и предрешена! Мне плевать на свою судьбу, но я клянусь, что чтобы со мной ни случилось, я добьюсь вашего ареста и расстрела!

— Что же мне делать?— неожиданно примирительным голосом поинтересовался старший лейтенант после короткой паузы.

— Проездной документ и эшелон на Москву!— выдохнул я.— Отвечать на все вопросы я должен только там.

Немного поразмыслив, подобревший начальник “особого пункта” поведал мне, что до вечера никакие эшелоны со здешней станции уходить не будут и что он за это время обязательно постарается решить вопрос с моей отправкой. Я поблагодарил его и спросил, чем в таком случае мне следует заняться, или же я должен оставаться у него, считая себя задержанным и арестованным.

— Ну что вы, зачем! Погуляйте по городу, а часиков в шесть возвращайтесь!

Покинув кабинет, я по достоинству оценил мрачный юмор перекошенного лейтенанта. Назвать Коношу городом мог исключительно циник, к тому же крошечный посёлок был отгорожен от мира такими непроходимыми лесами и бездорожьем, которые полностью исключали для цивилизованного человека возможность куда-либо сбежать. За час я обошёл посёлок вдоль и поперёк. Стоял достаточно крепкий мороз, у меня начали мёрзнуть ноги, а согреться было решительно негде – в единственной столовой обслуживали только по карточкам местных рабочих.

Прогуливаясь в районе станции и всё более коченея, я обратил внимание на стоящие на запасном пути три товарные вагона, в которых везли мобилизованных в Красную Армию жителей окрестных мест. Все они ещё не успели сменить гражданские одежды и были самых различных возрастов – от юнцов до миновавших перевал жизни моих сверстников, причём последних, как казалось, было едва ли не больше, чем молодых. Попадались среди мобилизованных и явные представители “интеллигентских” профессий – инженеры, счетоводы и учителя.

Было очевидно, что эти люди, то и дело выбегавшие из теплушек за кипятком и папиросами, во-первых, ещё плохо знают друг друга, а во-вторых, что повезут их, разумеется, в сторону Москвы. Так что моим единственным шансом совершить отсюда побег становилось уехать с ними.

Стараясь сильно не светиться, я сходил на местный рынок, где приобрёл не первой свежести телогрейку, пару тёплых носок и обыкновенный фанерный чемодан. Уложив в этот чемодан свой саквояж вместе с итальянским пальто и облачившись в ватник, я сразу же приобрёл завершённый рабоче-крестьянский вид. Добытым из-под снега стеблем пожухлой от мороза крапивы я растёр до красноты себе щеку и подбородок, имитируя последствия драки, и в таком виде залез в одну из теплушек, с шипящей злобой приговаривая, что отныне “я еду тут!”, а “с той сволочью ещё поквитаюсь!”

Мне никто не препятствовал и не даже не попытался вступить в разговор. Немного потолкавшись на лавке в центральной части вагона, я вскоре переместился в дальний тёмный угол, где сидений не имелось, зато пол был выстлан слежалой и грязной, но тем не менее сухой и отчасти согревающей соломой. Убедившись, что в этом месте я стал практически незаметен, я прислонился к стене, поднял воротник телогрейки, надвинул на глаза картуз и сделал вид, что сплю.

Конечно же, спать я не мог, и из обрывков разговоров с подсмотренными сквозь разжатые ресницы выраженями лиц и мимикой моих попутчиков я постарался выведать, что нас ждёт. Оказывалось, что эшелон должен идти не то в Данилов, не то в Череповец, где формируется новая дивизия. Одни говорили, ссылаясь на начальника эшелона, что их затем направят под Ленинград, другие, со слов армейского капитана, ехавшего в соседнем вагоне, не сомневались, что их бросят на фронт под Москвой.

И Череповец, и Данилов меня вполне устраивали, поскольку приближали к столице без малого на полтысячи вёрст.

В районе шести вечера поезд наконец тронулся, и я принял решение “проснуться”, чтобы принять более активное участие в жизни своего вагона. Жизнь эта оказалась безрадостной, голодной и тёмной. Под потолком болтался едва теплящийся керосиновый светильник, освещавший лишь себя, печка-буржуйка почти не грела, из щелей вовсю гуляли сквозняки, а за водой, остатки которой плескались на дне простой железной бочки, приходилось долго пробираться, обходя сидящих и переступая через улёгшихся спать прямо на полу…
3/XI-1941

После ночи поезд двигался медленно и подолгу останавливался, причём это происходило не только на узловых станциях и разъездах, но и посреди безлюдного леса. Распространялись слухи, что немцы что-то разбомбили в Вологде или Ярославле, из-за чего нам придётся ехать в объезд. Тем не менее Вологду мы проскочили быстро, приостановившись лишь на смену паровоза. После этого наш эшелон, словно литерный экспресс, набрал полный ход, и под сливающийся в монолитный гул перестук колёс буквально понёс нас сквозь белесую ледяную пелену. В вагоне воцарились тишина и сосредоточенность – под свист ветра, перемежающийся с частыми гудками локомотива, все понимали, что приближается развязка каждой из наших судеб, и молча глядели, кто куда.

Я навсегда запомнил лица своих попутчиков – совсем юные и изрезанные глубокими морщинами, вдумчивые и насмешливые, растерянные и нарочито-наглые, верящие и сомневающиеся – все они были одинаково беспомощны перед накатывающим на всех на нас девятым валом смертельных испытаний. Возможно, что мне было больнее остальных, поскольку сколько бы я ни вглядывался в лица своих молчаливых соседей, будущего я не видел ни для одного из них.

Вечером состав несколько часов простоял под Ярославлем, и с наступлением темноты мы снова поехали. Все были уверены, что мы направляемся напрямик к Москве. Однако когда по моим расчётам за вагонной щелью, заменяющей окошко, уже должны были проплывать дачные пригороды, я наблюдал одни лишь пустынные чёрные пространства. Я испугался, что эшелон могли перенаправить на восток, решил не спать и дожидаться ближайшей крупной станции.



4/XI-1941

Когда мои часы показывали шесть утра, поезд остановился. Аккуратно переступая через спящих и постаравшись максимально бесшумно снять с запора и отодвинуть вагонную дверь, я спрыгнул на землю. Вдалеке я увидел какую-то женщину, бредущую через пути, подбежал к ней и спросил, как называется станция. Догадка подтвердилась – мы стояли в Орехово, то есть эшелон ушёл на восток, однако пока – не сильно далёко.

Я вернулся в свой вагон, взял чемодан и так же, стараясь никого не разбудить, бесшумно пробрался к выходу и спустился на шпалы.

Из вагона донёсся чей-то голос, обращённый ко мне: “Ты куда, доктор?” Почему-то мои попутчики называли меня доктором...

Я ничего не стал отвечать и постарался поскорее скрыться из виду.

До рассвета я сумел незаметно перебраться с территории станции в город, после чего явился, никем не остановленный, на пассажирский вокзал.

К моему удивлению, там было достаточно многолюдно: местные жители, в основном крестьянки с огромными корзинами и узлами, собрались в ожидании дачного поезда в сторону Москвы. Удивительно, что дачные поезда продолжали ходить – хотя не по расписанию, а по решению железнодорожного начальства. Однако в этот день, похоже, поезд на Москву отправлять на планировалось.

Потолкавшись в зале ожидания, я познакомился с интеллигентного вида дамой, а несколько позже – и с вернувшимся из очереди за билетами её мужем.

Они рассказали, что в день всеобщей паники в середине октября они бежали из столицы вместе с другими семьями на заводском грузовике и сумели добраться аж до Горького. Там их застала весть о введении в Москве осадного положения и наказании для тех, кто эвакуировался самовольно. И поэтому теперь, не имея проездных документов и почти оставшись без денег, поскольку продукты отныне приходится покупать у спекулянтов на рынке, они уже третью неделю возвращаются домой.

После очередной отлучки к кассе мужчина, оказавшийся конструктором военного завода (sic!), авторитетно сообщил, что поезда сегодня точно не будет, но есть возможность уехать на “потребсоюзовском грузовике” до Щёлково или даже до самих Мытищ. А оттуда уже и до Москвы недалеко, там работают телефоны-автоматы и можно будет, если что, переночевать на чьей-нибудь даче. Однако водитель грузовика за поездку требует пятьсот рублей, которых, увы, у несостоявшихся беглецов уже нет.

Я обрадовал их, сказав, что деньгами располагаю и расплачусь с водителем за всех. Нас заперли в фургоне с провонявшими бочками из-под капусты, и вскоре после обеда мы уже были на мытищинском вокзале. В отличие от замершей Горьковской дороги здесь, на Северной, жизнь била ключом. Дачный поезд со стороны Загорска ждали в районе пяти вечера, поэтому, невзирая на холод и ветер, мы сразу же решили занять очередь на перроне.

Поезд задержался на час. Пришли всего четыре маленькие вагона, за пятиминутную стоянку которых нам пришлось выдержать настоящий бой, пытаясь в них втиснуться и закрепиться. К счастью, всё удалось. Замерев в тамбуре на одной ноге, я был согласен терпеть любую тесноту и неудобства, лишь бы, наконец, завершить этот путь, в мирное время занимавший не более минут сорока. Однако вскоре меня ждало новое испытание: в Лосинке поезд остановили для всеобщей проверки документов.

Толпа, высыпавшая из вагонов, заполонила разделённую на две части платформу, в середине которой военные устроили контрольный пост. Поезд оттащили назад, и теперь те, кто успешно проходил проверку, могли снова в него сесть, чтобы спустя час-другой доехать до столичного Северного вокзала [Ярославский вокзал] – где, как следовало из услышанного в тамбуре, работало метро и ходили такси.

Вскоре стало понятно, что проверку проходят не все: наряду с публикой, понемногу растекающейся по свободной части платформы, рядом с военными росла кучка тех, у кого с документами было что-то не так. Когда в ней скопилось более пятнадцати или двадцати человек, для охраны подошли два автоматчика.

Было горько и обидно сознавать, что за несколько километров до вожделённой цели моё феноменальное путешествие через воюющую Европу и северную глушь завершится в подмосковной комендатуре, где мне вряд ли повезёт кого-либо ошарашить или очаровать. И может так статься, что разбирательство в принципе не дойдёт до того уровня, на котором моя информация будет понята и оценена. Из многочисленных разговоров я знал, что в условиях осадного положения все подозрительные личности подлежат расстрелу на месте любым комендантским нарядом. Мысль об этом немедленно в моей голове материализовалась: я с холодным ужасом осознал, как озверевший от усталости командир наряда, завершив перепроверку задержанных и выловив среди них меня, столь странного и необычного, предпочтёт рутине разбирательств просто наградить пулей у ближайшей стенки.

За побег, как известно, тоже полагается пуля, однако последняя показалась мне чуть менее позорной. Я понял, что должен во что бы то ни стало бежать, и вскоре обнаружил для этого удачный момент.

С той стороны, где стояли проверяющие, по свободному пути к нам стремительно приближался поезд. Я понял, что через несколько мгновений меня закроет от милиционеров густое облако пара. Выход с противоположного конца платформы охранялся станционным стариком-сторожем, вооружённым берданкой, который зашёлся в кашле и оттого сильно наклонился. Времени на раздумье не было, и я буквально бросился под надвигающийся паровоз, успев перебежать на безопасную сторону практически за секунду до неизбежного удара.

Пока товарный состав, гремя вагонами, относительно надёжно заслонял меня от посторонних взглядов, я сумел добежать до границы путей и скрыться за плотными зарослями кустарника вблизи деревянного забора. Найти в ветхом заборе щель не составляло труда – и вскоре, никем не задержанный, я уже обегал, прижимаясь к оградам и постройкам, близлежащие пустыри, всё более удаляясь от станции, едва не ставшей для меня роковой.

Не помню какими путями, но в сумерках я выбрался на Большую Ростокинскую и зашагал по её обочине в направлении Церковной Горки и Останкино. Поскольку я знал, что пассажирский транспорт в Москве продолжает работать, мне страшно хотелось успеть до наступления комендантского часа хотя бы приблизиться к центру города, где, вероятно, я сумею спрятаться и переночевать.

Но за исключением нескольких проехавших мимо грузовиков, отказавшихся меня подвезти, улица оставалась пустынной и вымершей. Тогда я вспомнил, что один из Алексеевских переулков ведёт к задворкам Сокольнического лесопарка, в котором можно укрыться на ночь в какой-нибудь дворницкой или на конюшне. В поисках нужного поворота я углубился в хитросплетение улочек и проездов, хаотично застроенных мрачными бараками, как вдруг неожиданно оказался ослеплённым светом фар автомобиля, провалившегося одним колесом в обледеневшую дорожную яму.

Мне в очередной раз повезло – это был один из немногих оставшихся в городе таксомоторов, и к тому же – свободный! Минут пятнадцать я помогал шофёру вызволять из ледяной ловушки тяжелющий ЗИС, а затем договорился, что за триста рублей он отвезёт меня на Патриаршьи. Да, именно сюда, где живёт мой единственный московский друг, в квартиру к которому я либо сумею наконец попасть, либо мои странствия будут продолжены – правда, отныне с ещё меньшими шансами на успех и справедливое разбирательство.

Когда я расплачивался за поездку, то удручённый общим положением дел таксист оттаял и сделал мне поистине царский подарок – отдал чью-то недавно прокомпостированную железнодорожную карточку. Эта безделица позволяла мне несколько дней легально находиться в Москве без прописки, не опасаясь милиции и военных патрулей.

Мне повезло: Николай Савельевич в этот вечер был дома, хотя по обыкновению возвращался далеко заполночь, если не оставался ночевать в наркомате. Словно в вознаграждение за тяготы долгого пути, который, считая от Берлина, забрал у меня пятьдесят дней, я сумел насладиться горячей ванной и пусть скромным, но вполне сносным по меркам войны ужином с бутылкой прекрасного кахетинского кагора.
5/XI-1941

Разговор за столом затянулся не просто допоздна, а до утра, и мне было крайне неловко осознавать себя причиной, из-за которой соратник Молотова уехал на службу не отдохнувшим.

Однако всё моё путешествие было предпринято, собственно, ради этого разговора, и Николай это прекрасно понимал.

Я максимально подробно рассказал ему обо всём, что узнал от Тропецкого, и на отдельном листе бумаги собственноручно написал код к швейцарскому сейфу. Затем предельно кратко поведал о своём путешествии, а на вопрос о дальнейших планах сообщил, что эти планы будут определяться судьбой моей информации.

Николай долго думал и затем ответил, что в сегодняшней обстановке он не видит никакой возможности, чтобы привезённые мною сведения о царских векселях были правильно восприняты “наверху”.

Прежде всего он объяснил, что отношения России с англо-американским союзниками вышли на столь высокий и доверительный уровень, что пытаться улучшать его с помощью денег не только бессмысленно, но и некрасиво. После конференции с участием союзников, завершившейся в Москве сентябре, они сами начали финансировать военные поставки в Советский Союз.

Я для порядка возразил, что лишние деньги не помешали бы в деле наращивания этих поставок,– однако услышал в ответ именно то, что сам хорошо понимал и предполагал услышать: помощь союзников России будет дозироваться строго в соответствии с той потребностью, которая позволит нам продолжать сопротивление, но ни в коем случае не начать побеждать. Роль России – истекать кровью, а победа над Германией должна достаться англосаксам – Николай прекрасно видел и с внутренней горечью понимал эту их стратегическую цель. Советское правительство, сказал он, также не питает на сей счёт иллюзий, но рассчитывает со временем изменить ситуацию в нашу пользу.

Николай заверил меня, что уже менее чем через год за Уралом будет создана новая колоссальная военная промышленность, которая позволит СССР радикально переломить ситуацию на фронтах. Однако пока перелома не произошло, правительство будет поддерживать с союзниками максимально лояльные отношения и не станет даже зондировать их касательно тех направлений и объёмов помощи, которые по вполне понятным причинам они нам предоставлять не желают.

Тогда я озвучил “план Тропецкого” – вступить в негласные переговоры с Германией по вопросу совместного использования царских векселей в интересах гипотетического альянса наших стран, способного потеснить англо-американский капитал и на продолжительной перспективе решить наши экономические проблемы. Ответ Николая был скорым и поразил меня своей продуманностью – словно подобный вариант уже обсуждался Совнаркомом, все решения по нему приняты, а разъяснения – даны.

Как несложно было предположить, советник Молотова решительно отказал этой идее в праве на жизнь. Гитлер, объяснил он, окончательно утратил возможность являться для нас стороной переговоров: если свою войну с Западом он действительно начинал во имя стяжания Германией части мировой финансовой власти, и в момент подписания пакта в августе тридцать девятого ещё можно было вести речь об экономическом альянсе между Германией и СССР, то затем в фюрере возобладала патологическая страсть к уничтожению “неполноценных” народов. И изменить отныне эту установку невозможно никакими резонами, кроме военных.

Николай подтвердил, что в Москве отлично осведомлены о существовании в высшем руководстве Рейха оппозиционных Гитлеру сил, однако ни в коей мере не планируют их поддержки, поскольку в случае захвата оппозиционерами власти прогнозируется неизбежное примирение Германии с Англией. В этом случае для новых руководителей Рейха выгоды от возможного перехода в их руки контроля за мировыми финансами будет заведомо менее значимыми, чем реальная возможность вермахта, уже занявшего Украину, Белоруссию, Прибалтику и почти весь наш северо-запад, при переключении в пользу Германии ресурсов англичан и американцев уже от имени объединённого Запада добить и оккупировать Россию со всеми её народами и богатствами – быстро, целиком и навсегда.

Третьим моим предложением была идея – почему бы и нет?– обратиться напрямую к Сталину и предложить “красному царю” вернуть обратно в Россию императорские векселя, а вместе с ними – и зависимые от них богатства и активы мировых финансов. Помимо очевидных долгосрочных выгод, подобное решение помогло бы и скорее завершить кровопролитие.

Советник второго лица в СССР достаточно долго думал над этим предложением. Затем он произнёс в ответ примерно следующее:

“Исход войны, которую ведёт Советский Союз, сегодня совершенно не зависит от денег и материальных ценностей, за исключением оружия. Однако нужного для победы оружия в свободном рыночном доступе нет – его мы должны либо изготавливать сами, либо покупать у наших англо-американских союзников. Но те, как мы с тобой уже выяснили, не продадут нам ни одной лишней винтовки, сколько бы мы ни были готовы заплатить. Так что финансы, по большому счёту, в этой войне не нужны. Сталин прав: эта война – священная, и народ отлично понимает, что ведётся война эта не за какие-то блага, а за первейшее право жить, дышать и разговаривать на родном языке. Поэтому, Платон, твоё предложение Иосиф Виссарионович в лучшем случае отложит в долгой ящик. И вернётся к нему не раньше, чем будет добыта наша окончательная победа”.

В принципе, мой высокопоставленный приятель не сказал ничего нового, все услышанные от него доводы я так или иначе множество раз воспроизводил и осмысливал сам. А то, что бушующая за этими окнами война не описывается обычными законами и не подчиняется им, я отлично уяснил во время короткого, но богатого на впечатления и встречи “русского этапа” своего путешествия. Я лишь не мог подобрать правильного определения – и вот теперь оно наконец-то прозвучало: Священная война! Поэтому пока Священная война не завершена, всё то, что из Европы предстаёт рациональным и очевидным, под этим небом работает по совершенно другим законам.

Я сознательно решил не беспокоить Николая просьбами о содействии в моей реабилитации, поскольку прекрасно осознавал, что тем самым ставлю под угрозу его служебное реноме. Одно то, что он пустил меня в свой дом, выслушал, принял и сделался хранителем полученной от меня информации, было выше любых похвал.

Если не считать перехода на нелегальное положение, то у меня оставалось только два пути: отправляться на Лубянку в надежде, что в связи с военной обстановкой меня простят и предложат какую-нибудь новую работу, или уходить в ополчение, где не спрашивают документов. Шансы на успех по первому варианту были следующие: пятьдесят процентов на то, что не простят, и пятьдесят процентов, что простят, однако затем я погибну в каком-нибудь очередном шпионском омуте. Итого общий шанс на выживание – двадцать пять процентов. В ополчении же шанс на выживание – один процент, если не ниже. Тем не менее я однозначно выбрал ополчение. При этом я отказываюсь считать себя самоубийцей – ибо подлинным самоубийством для меня являлось бы возвращение к моему прежнему бытию, в котором не имелось успокаивающего чувства завершённости пути и познания высших земных тайн.

Я также незаметно выбросил в мусоропровод бывшую при мне вторую ампулу с ядом, которая могла помочь избавиться от страданий при смертельном ранении. Ведь если я – не самоубийца, а лишь следую по пути, указанному судьбой, то я могу надеяться, что она, многим меня одарив, не забудет проявить ко мне и свою последнюю милость.

Конечно, у меня сохранялась ещё одна возможность спастись – позвонить работающему на англичан адвокату Первомайскому. Были бы с ним, уверен, и новые документы, и кров над головой. Однако я не буду метаться: спасение моего физического ego мне неинтересно, а разрушать новый и великолепный мир, который я завершил внутри себя строить, я не позволю никому.

О самом Первомайском я также не буду никому сообщать, пусть живёт спокойно: всё-таки его хозяева – пока наши союзники...

Да, я едва не забыл про переданное через Рафа предложение Валленбергов. На сей счёт я составил небольшой меморандум, который вручил Николаю Савельевичу. Он сразу сказал, что предложение интересное и он обязательно ознакомит с ним руководство Государственного комитета обороны.

Что ж, если хотя бы это одно удастся – моя миссия будет не напрасной.


9/XI-1941.

Ранее ноябрьское утро. За окном, если отогнуть полог светомаскировки, ещё царит ночь, но по отсветам низких облаков видно, что день будет промозглым и хмурым. В доме я один – Николай ночью сообщил по телефону, что заночует на работе, а Евдокия Семёновна по-прежнему дежурит в своём эвакуационном комитете.

Одно слово: “Нам утро скорбный мир несёт...”. У меня действительно на душе скорбно, но мирно. Последние сомнения улеглись. Всё, что необходимо было передать Николаю Савельевичу Гурилёву, я сделал и передал. Этот дневник, который я сейчас дописываю, будет лежать у него на столе. В прихожей оставляю лишнюю одежду и вещи из Европы – время непростое, могут ещё пригодиться.

В своём архангельском ватнике я имею абсолютно законченный рабоче-крестьянский вид с которым, уверен, без помех доберусь до сборного пункта ополчения. Дворничиха в подъезде вчера сказала, что после того, как в ополчение пришли записываться несколько “высокопоставленных”, на Грузинском начали смотреть документы. Бедная женщина, она никак не может понять, зачем этим “высокопоставленным” сбегать из тёплых квартир на смерть! Думаю, что у них – именно мой случай.

Я решил ехать на сборный пункт в Сокольниках – там большой заводской район и там, я уверен, меня примут в ополчение без лишних формальностей.

Записку для хозяев, чтобы не вздумали учинить розыск, я приколю на двери. Ключ мне не понадобится – английский замок отворит мне дверь только в одном направлении.

Пожалуй, это всё. Я всё понял, всё сказал и всё объяснил. Единственное, что продолжает волновать меня горячо и навязчиво, с детской безыскусной искренностью,– это новое Небо и новая Земля. Нынешние мною исчислены и более неинтересны.

Для грядущих же – я сделал всё, что мог. Внутри меня теперь остаётся только одно желание – сохранить надежду когда-нибудь разглядеть их торжествующий свет из моей приближающейся инфернальной пустоты.

Поэтому – в путь.

A Dieu Vat! [С Божьей помощью! /старинный возглас при отправлении корабля/ (фр.)]”




Каталог: img
img -> 1-й чол голос: «Святий благовірний князь Ярослав Мудрий». 2-й чол голос
img -> Арал аудандық мәдениет және тілдерді дамыту бөліміне қарасты мекемелердің аудан әкімінің ресми веб порталына енгізілетін материалдар тізімі
img -> 100 кратких жизнеописаний геев и лесбиянок
img -> Книга представляет собой сборник очерков о наиболее тяжелых катастрофах
img -> Сегодня наркомания – угроза всему обществу
img -> Формирование отраслевых систем взаимного страхования и перспективы их развития


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   29


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет