Книга рассчитана на широкий круг читателей



жүктеу 6.68 Mb.
бет5/30
Дата12.09.2017
өлшемі6.68 Mb.
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30
жизни придает всему смысл и меру, положительную и отрицатель­ную ценность. В понятии жизни встречаются два противоположных направления мысли, определяющих основные грани современной жизни.

Я попытаюсь показать на некоторых явлениях новейшей куль­туры- после 1914 г.- решительное ее отклонение от прежних пу­тей. Жажда новых форм разрушила старые, хотя сокровенный мо­тив может быть усмотрен даже тогда, когда создаются новые фор­мы, в принципиальной вражде против всякой формы вообще. Быть может, это только иное выражение того, что в течение последних десятилетий мы живем уже вне всякого объединения какой-либо идеей, даже более того, - вне всякого господства идеи в противопо­ложность средневековью, имевшему свою церковно-христианскую идею, и Возрождению, видевшему в завоевании земной природы ценность, которая не нуждается в признаниях трансцендентных сил, или эпохе Просвещения XVIII в., жившей идеей всеобщего че­ловеческого счастья благодаря господству разума, или великой поре немецкого идеализма, которая преобразила науку веянием художе­ственной фантазии, а искусству стремилась научным познанием дать широкую космическую основу. Если задать вопрос современно­му представителю образованных кругов, под господством какой идеи он, собственно, живет, тот, наверное, ответил бы какой-либо специальной ссылкой на свою профессию. Но едва ли нам пришлось бы услышать что-нибудь об идее культуры, захватывающей и эти круги целиком и определяющей их специальную деятельность. Своеобразная черта нашего времени по отношению к отдельным об­ластям культуры заключается в том, что жизнь в своей чистой не­посредственности стремится воплотить себя в явлениях и, насколь­ко это для нее вообще возможно, обнаруживает вследствие их несо­вершенства основной мотив - борьбу против всякой формы. Таким образом, отсутствует не только материал для органической идеи культуры, но даже самые явления, которые ей надлежало бы охва­тить, слишком они многообразны, разнородны, чтобы допустить возможность такого их идейного объединения. Переходя к частно­стям, я выскажусь сначала о вопросах искусства.
Среди перекрещивающихся движений, совокупность которых называется футуризмом, только одно направление, а именно эксп­рессионизм, достигло известного внутреннего единства. Если я не ошибаюсь, смысл экспрессионизма заключается в стремлении непо­средственно проявить или, точнее, усилить в художественном про­изведении глубокое внутреннее напряжение художника. Экспресси­онизм избегает законченных форм, считая их чем-то извне данным, силами реальными или идеальными. Вот почему экспрессионизм отнюдь не стремится к воспроизведению реальной жизни ни в объ­ективном образе, ни, подобно импрессионизму, в мимолетно схва­ченном восприятии, ибо последний также не есть чистое, только из­нутри определяемое творчество художника, а есть нечто пассивное, производное, смешение личных переживаний художника с чуждым, данным вовне. И как все по содержанию своему внесубъективное отвергается экспрессионистами, ими также отрицается и оформле­ние материалов в более тесном смысле слова, диктуемое художнику либо традицией, либо методом, либо каким-нибудь образцом, либо твердо установленными принципами. Все это стесняет стихию жиз­ни, стремящуюся творчески излиться из самой себя, и потому под­чинение ее какой-либо форме только омертвило бы, лишило бы под­линности, исказило бы живую линию художественного произведе­ния. Я вижу творчество экспрессиониста-живописца в том, что ду­шевные напряжения передаются непосредственно руке, подобно то­му, как жест выражает внутреннее движение, а крик - человече­скую боль, и что эти душевные напряжения повинуются ей безраз­дельно, так что всякая созданная им картина есть непосредственное отражение душевной жизни художника без примеси внешних или чуждых ей элементов. То обстоятельство, что картины экспрессио­нистов часто озаглавливаются по известным предметам, с которыми они не имеют никакого «сходства», конечно, быть может, и излишне, но не столь нелогично, как это может показаться на основании су­ществующих артистических воззрений. Внутренние напряжения художника, которыми проникнуты произведения экспрессионистов, могут, правда, иметь своим источником потаенные и безымянные глубины души. Но они могут быть вызваны также и внешними объ­ектами. Но между тем, если до сих пор полагали, что художествен­ный результат подобных внешних побуждений должен иметь мор­фологическое сходство с тем, из чего оно исходило (на эту предпо­сылку опирался весь импрессионизм), то экспрессионизм совершен­но отказался от подобной точки зрения. Он серьезно убежден в том, что причина и вызванное действие отнюдь не должны выражаться в

одинаковых внешних формах и внутреннее динамическое отноше­ние обоих не обязано иметь никаких внешне родственных черт. Так, например, впечатления скрипки и человеческого лица могут вы­звать в живописце такие эффекты, которые, претворенные его ху­дожественной волей, могут в конечном результате дать совершенно непохожий на них живописный образ.

Можно сказать, что художники-экспрессионисты на место «мо­дели» ставят «повод» в смысле содержания только самодовлеющей жизни. Как абстрактное выражение, определяющее всю реальную волевую линию, жизненная борьба есть борьба за самостоятель­ность своего бытия. Жизнь во всем, что она выражает, стремится выразить только самое себя и разрушает потому всякую форму, на­вязываемую ей другой действительностью во имя этой действите­льности или каким-нибудь законом во имя этого закона. Конечно, с точки зрения абстрактных понятий получившийся художественный образ есть форма. Но в художественном замысле это только необхо­димый внешний атрибут, он не имеет, подобно форме всех иных ху­дожественных идеалов, самостоятельного значения, выражаемого и воплощаемого творческой стихией жизни. Вот почему такое искус­ство безразлично к понятию красоты и безобразия, связанных с проявлением этих форм, так же как и жизнь определяется не це­лью, а потоком движущихся сил по ту сторону красоты и безобра­зия. Если же художественные произведения, полученные таким об­разом, не удовлетворяют нас, то это доказывает только, что новая форма еще не найдена и вопрос о ней, так сказать, висит в воздухе. Когда же художественное произведение воплотилось и творческий жизненный процесс покинул его, оказывается, что оно не имеет того самостоятельного смысла и ценности, которых мы требуем от про­изведения, объективно существующего, отдельного от своего твор­ца, ибо жизнь, выражая только самое себя, точно из чувства ревно­сти лишила его этого смысла. Быть может, именно в этом направле­нии мы и должны искать объяснение своеобразному увлечению ис­кусством старинных великих мастеров, замечаемому с некоторого времени. В этих произведениях творческий дух жизни имеет такой суверенный смысл, настолько обогатился сам собой, что неизбежно вступает в конфликт с традиционной формой, приобретая для худо­жественного произведения значение фатума. Сколь бы органичным и цельным ни являлось в своем духовном существе такое произве­дение, с точки зрения традиционных форм оно часто кажется внут­ренне бессвязным, неуравновешенным, составленным из отдельных фрагментов. Но это - не старческая неспособность к формальному

творчеству, не старческая немощь, а зрелость силы. Великий ху­дожник в период своего полного завершения так безраздельно вы­ражает самого себя, что его произведения в смысле формы дают то­лько то, что само по себе заключено в чистом потоке его жизни. Са­ма форма теряет свое автономное право по отношению к нему.

Конечно, принципиально вполне возможно, что какая-нибудь форма, совершенная, как чистая форма, оказалась бы адекватным выражением жизненной стихии и прилегала бы к ней органично, как кожа. У монументальных произведений, заслуживающих на­звание классических, это, безусловно, так и есть. Мы наблюдаем здесь своеобразную структуру духовного мира, распространяющу­юся далеко за пределы одного только искусства. Можно утверж­дать, что в искусстве проявляется нечто находящееся за пределами художественных форм. В каждом великом художнике и в каждом великом художественном произведении заключается нечто более глубоко объемлющее, бьющее из потаенных источников, чем то, что оно дает в чисто артистическом смысле, но что им воспринимается и определяет самый процесс художественного воплощения. Если это нечто в классических произведениях совершенно сливается с фор­мой, то в других случаях, в которых оно положительно противоречит самой форме искусства и даже разрушает ее, чувственное восприя­тие этого «нечто», его осознание имеют характер чего-то отдельного, говорящего своим собственным языком. Таков тот внутренний рок, голос которого Бетховен хотел выразить в своих последних компози­циях. Здесь не только разрушена известная художественная форма, но она вообще подчинена чему-то иному, более объемлющему, иду­щему от другого измерения. То же и в метафизике. Ее цель - позна­ние истины. Но в ней стремится высказаться нечто, лежащее за пре­делами нашего познания, и это более глубокое или только иное про­является тем, что насилует правду как таковую и утверждает нечто, полное противоречий и несомненно опровержимое. К числу типич­ных парадоксов духа, на которые, правда, пошлый оптимизм не счи­тает нужным обращать внимание, принадлежит то обстоятельство, что иная метафизика не была бы столь истинной, как жизненный символ или как выраженное отношение человеческого типа к общно­сти ему подобных, если бы она оказалась истиной, как «познание». Быть может, и в религии есть нечто, что не есть «религия», нечто глубоко для нее потустороннее, и в результате каждая ее конкретная форма, в которой действительно заключается дух религии, разруша­ется, выражаясь в еретичестве и расколе.

Что в каждом цельном создании творческой энергии человече­

ской души заключается больше, чем вмещает ее форма - а этим оно и отличается от всего произошедшего чисто механическим путем, - мы видим недвусмысленно только тогда, когда обнаруживается про­тиворечие самой этой формы. Быть может, не в таком крайнем вы­ражении, но во всей основной структуре здесь заключен мотив того интереса, который вызывает теперь искусство Ван Гога, ибо у него больше, чем у других художников, ощущается то, что имеешь дело с в высшей степени страстной и выходящей за границы живописи натурой, бьющей из совершенно исключительной глубины, для ко­торой талант живописца проложил лишь случайный канал, так как она могла столь же полно проявиться в практическом или религиоз­ном, поэтическом или музыкальном таланте. Мне кажется, что именно эта горящая, ощущаемая во всей ее непосредственности жизненная стихия, только иногда находящаяся в губительном конт­расте с его натурой, приковывает интерес широких кругов к Ван Гогу. То, что, с другой стороны, у части современной молодежи чув­ствуется тоска по совершенно абстрактному искусству, объясняется тем, что жизнь в своем страстном стремлении выказать себя непо­средственно, без всяких прикрытий легко запутывается в противо­речиях. Необычайная подвижность жизненной стихии у юного поко­ления доводит эту тенденцию до абсолютной крайности.

Вполне, впрочем, понятно, что юное поколение более всего яв­ляется выразителем охарактеризованного нами выше движения. Если, вообще говоря, все исторические моменты, стихия внешнего или внутреннего революционизма всегда находили опору у юных умов, то это особенно явственно сказывается теперь в силу особого склада начисто юного поколения. Если старость с падением жизнен­ной энергии сосредоточивается все более и более на объективном содержании жизни (которую после всего сказанного можно назвать ее формой), юношество более всего заинтересовано в самом процес­се жизни. Оно стремится только изжить свои силы и избыток энер­гии, относясь совершенно безразлично, иногда весьма вероломно к самой обстановке. Это юношеское понимание жизни объективирует­ся в известном направлении культуры, которая ставит во главу уг­ла только самую жизнь и ее почти презрительное отношение ко всякой форме.

В пределах этих рассуждений мы доходим, наконец, и до твер­дого фундамента, на котором в значительной мере покоится вся на­ша художественная жизнь. Это стремление к оригинальности, ко­торое у многих юношей является выражением тщеславия и жела­нием быть чем-то сенсационным для себя и для других. В лучших

случаях в этом чувстве проявляется страстное желание выразить действительную сущность собственной жизни. Но уверенность в том, что именно это и есть его собственное выражение, кажется оправданной только тогда, когда к нему не примешивается ничего традиционного, вне его существующего. Ибо последнее есть уже не­что отвердевшее, объективная, находящаяся вне непосредственно творческого процесса форма, вливаясь в которую подлинная жизнь не только теряет свою подлинность, но и подвергается опасности израсходовать свою жизненную энергию на нечто омертвелое. В та­ких случаях надлежит спасать не столько индивидуальность жиз­ни, сколько жизненную индивидуальность. Оригинальность эта, так сказать, ratio cognoscendi14, дающая уверенность в том, что мы име­ем дело с чистым выражением жизни, а не с формами, для нее внешне объективными и неподвижными, воспринимающими ее по­ток или, напротив, влившимися в этот поток. Таков вообще, быть может, - ограничусь только намеком - глубокий творческий замы­сел, лежащий в основе современного индивидуализма.

Я попытаюсь теперь показать подобные же устремления в но­вейшем философском учении, совершенно порвавшем с историче­ски выраженными школами философии. Я назову его прагматиз­мом, так как этим именем окрещено популярное американское от­ветвление этой теории, которое я, впрочем, считаю наиболее повер­хностным и ограниченным ее выражением. Независимо от этой, как и всякой иной, до сих пор установленной, фиксации, для современ­ного интереса к ней мне кажутся решающими следующие мотивы. Из всех особых областей культуры ни одна не является столь авто­номной, столь отрешенной от всех волнений и страданий индивиду­ализации и судеб жизни, как познание. Не только дважды два че­тыре или то, что массы притягивают друг друга обратно квадрату расстояния, действительно всегда, независимо от того, знает ли об этом живой дух или нет, и вне всякой связи с изменениями, пере­живаемыми человеческим родом, но и различные непосредственно связанные с жизнью моменты познания играют известную роль в ней именно потому, что они недоступны всем ее волнениям. Так на­зываемые практические знания суть, само собой разумеется, только нечто теоретическое, обращенное в практическую сторону, но как знание принадлежащее к идеальному миру истин.

Эта самостоятельность истины, во все времена за нею призна­

ваемая, оспаривается прагматизмом. Всякое действие нашей жизни, внешней и внутренней - так рассуждает он, - основывается на из­вестных понятиях, которые в случае своей правильности служат для сохранения и улучшения нашей жизни, а в случае ложности ведут нас к гибели. Поскольку все наши представления зависят от нашего психического строя и ни в коем случае не являются механи­ческим отражением той реальности, среди которой протекает наша жизнь, то было бы невероятной случайностью, если бы наши пред­ставления, являющиеся результатом совершенно субъективного об­раза мыслей, привели бы к каким-нибудь желательным и заранее поддающимся учету последствиям именно в сфере этой реальности. Более вероятно, что среди бесчисленных представлений, определя­ющих наши поступки, мы признаем истинными те, которые динами­чески благоприятно действуют на жизнь, а те, которые вызывают обратные результаты, мы признаем ложными. Следовательно, нет никакой истины, независимой в своем существе, которая могла бы направлять поток нашей жизни в верное русло, а наоборот: среди необозримых теоретических элементов, рождаемых потоком жизни и действующих в обратном порядке на самое ее течение, имеются и такие, которые соответствуют нашей воле к жизни - случайно, можно было бы сказать, но без такой случайности мы бы не могли существовать, - именно их называют истинными, дающими воз­можность правильного познавания. Не объект сам по себе и не суве­ренный разум определяют в нас самих истинность наших представ­лений, а сама жизнь, то в силу грубой утилитарности, то в силу сво­их глубоких духовных потребностей вырабатывающая оценку на­ших представлений, один полюс которой мы считаем полной исти­ной, а другой - полным заблуждением. Я не буду ни излагать, ни критиковать этого учения. Мне безразлично, право ли оно или не право, но для меня важно отметить, что оно создано в настоящее время и что оно лишает познание его давнишнего права считаться совершенно самостоятельным царством, управляемым собственны­ми идеальными законами. Отныне познание обращается в элемент, тесно сплетенный с жизнью, питаемый ее источниками, управляе­мый совокупностью и единством ее направления и цели.

Таким образом, жизнь объявила свой суверенитет над до сих пор независимой и отдельной от нее областью. С более глубокой, мирообъемлющей точки зрения можно сказать, что форма познания своей внутренней консистенцией, своим самодовлеющим смыслом составляет твердую раму или неразрывную канву для всего нашего миропредставления, растворяется в потоках жизни, податливая их

изменчивым силам и направлениям, и не оказывает сопротивления, основываясь на собственных правах и на своем вневременном зна­чении. Свое чистое выражение в качестве центрального понятия жизнь получает там, где она становится метафизическим изначаль­ным фактом, существом всякого бытия, благодаря чему каждое яв­ление обращается в пульсацию или стадию развития абсолютной жизни. Она возвышается всеобщим раскрытием жизни до степени духа и в виде материи нисходит обратно. И если эта теория на во­прос о познании отвечает «интуицией», по ту сторону всякой логи­ки, без посредства разума проникающей в самое существо явлений, то это означает, что одна только жизнь в состоянии понять жизнь. Вот почему с этой точки зрения всякая объективность (предмет по­знания) должна быть обращена в жизнь, дабы процесс познавания, истолкованный как функция жизни, действительно был уверен в том, что перед ним - совершенно проницаемый для него и одинако­вый по существу объект. Если таким образом прагматизм растворял в жизненном потоке картину мира со стороны субъекта, то теперь то же самое совершилось со стороны объекта. От самой формы как мирового внежизненного принципа, имеющего особый смысл своего назначения, ничего больше не осталось. Все, что в этой общей кар­тине может быть названо формой, могло бы существовать только по милости самой жизни.

Этот поворот во взглядах на принцип формы не только в праг­матизме, но и у всех проникнутых чувством жизни современных мыслителей выражается в отрицательном отношении к более ран­ней эпохе философского мышления, находившейся под полным гос­подством идеи классической формы и от нее ждавшей единственно­го спасения для философии. Эта система стремится объединить все наши познания по крайней мере в широчайшие общие понятия, в одно симметрическое целое, равномерно развитое в разных направ­лениях из одного основного мотива. В архитектонически-эстетиче­ском совершенстве, в удачном округлении и склонности всего полу­ченного целого - доказательство правоты и того, что теперь дейст­вительно осознанно все бытие, - вот в чем и заключается решаю­щий момент. Это вершина - достижимая для принципа формы вооб­ще, так как здесь законченность и самоудовлетворение формы воз­водится в последний критерий правды. Вот против чего выступает враждебно формотворческая, но всегда форму разрушающая жизнь. Эта теория имеет две основные исходные точки зрения на жизнь: с одной стороны, она отрицает механизацию как основной космический принцип и считает ее, быть может, техникой жизни, а

быть может, и явлением ее вырождения. С другой стороны, отверга­ется также метафизическая самостоятельность идеи как высшей и безусловной руководительницы или субстанции всякого бытия. Жизнь не хочет подчиняться от нее зависимому. Она вообще не хо­чет быть в чьем-нибудь подчинении, даже в подчинении идеально­го, требующего себе более высокого иерархического положения. Ес­ли же тем не менее всякое высшее жизненное состояние не может избавиться от руководства идей - в виде трансцендентной силы или нравственного постулата, - то последнее возможно лишь благодаря тому и только оттого имеет шансы на успех, что самые идеи исхо­дят из жизни. Сущность жизни в том и заключается, чтобы творить из самой себя все руководящее и искушающее все противоречия, все победы и поражения. Она зиждется и вместе с тем возвышается кружным путем над собственно ею созданным, и то, что последнее противопоставляется ей как нечто самостоятельное и готовое ее су­дить, - это основная истина, ее способ изживать себя. Противоре­чие, в которое впадает жизнь с высшим по отношению к ней са­мой, - это трагический конфликт жизни как духа, ощущаемый те­перь в той мере, в которой она приходит к сознанию, творит дейст­вительно из себя таковой и потому находится в неразрывной орга­нической связи с ним.

С общекультурной точки зрения смысл всего этого движения заключается в разрыве с классицизмом как с абсолютно человече­ским и образовательным идеалом. Ибо классицизм находится всеце­ло под знаком формы, закругленный, самодовлеющий, уверенный в том, что она в своей спокойной законченности есть норма жизни и творчества. Но до сих пор еще не поставлено ничего на место старо­го идеала, ничего положительного. Вот почему борьба против клас­сицизма доказывает прежде всего, что вопрос вовсе не в создании новой культурной формы, а в том, что уверенная в себе жизнь хо­чет освободиться от гнета всякой формы, историческим выразите­лем которой был классицизм.

Я ограничусь самым кратким указанием на подобную же основ­ную тенденцию в области этической культуры. Под девизом «новой этики» небольшая группа выступила с критикой существующих по­ловых отношений и нашла поддержку в большой массе. Эта крити­ка направлялась главным образом против двух элементов сущест­вующих отношений между полами - брака и проституции. В совер­шенно принципиальной формулировке речь идет о следующем: эро­тическая жизнь стремится проявить свои силы по отношению к су­ществующим формам, в которых погрязла наша культура, и вслед­

ствие этого впала в противоречия и в состояние неподвижности. Браки, заключаемые по тысяче иных причин, кроме эротических, и приводящие в тысяче направлений к иссыханию их живого источ­ника - эротики, к притуплению индивидуальных черт о непреклон­ные традиции и узаконенную жестокость; проституция, ставшая почти легальным явлением, обращающая любовную жизнь молодых людей в карикатурный, грубый, противоречащий ее истинной сущ­ности процесс, - вот формы, против которых бунтует непосредст­венная чистая стихия жизни, формы, которые, быть может, не про­тиворечили в такой мере другому культурному уровню жизни, а те­перь восстанавливают против себя силы, бьющие из ее сокровен­нейших источников.

И в этой области в значительно большей мере, чем в других об­ластях культуры, можно наблюдать, к каким ничтожным результа­там привел до сих пор в смысле создания новых форм совершенно положительный инстинкт разрушения старых. Ни одно из предло­жений всех этих реформаторов не вызывает представления о до­статочной замене ими осужденных форм. Типичная для развития культуры борьба против устарелых форм и замена их нововозника- ющими в данной области особенно отстала. Та сила, которой сужде­но воплотиться в последних, пока, так сказать, в совершенно обна­женном виде непосредственно выступает против форм, абсолютно покинутых подлинной эротической жизнью, впадая при этом в уже неоднократно нами подчеркнутое противоречие, обращается против фантома, так как эротика, поскольку она имеет какую-либо связь с культурной жизнью, требует всегда известного оформления. Поэто­му только поверхностный взгляд может видеть здесь одну лишь распущенность и разгул анархических страстей, так как в этой об­ласти уже сама бесформенность создаст подобные аспекты. В глу­бине же, если таковая вообще существует, дело обстоит абсолютно иначе. Настоящая эротическая жизнь протекает по совершенно ин­дивидуальному руслу, и всякая оппозиция против нее имеет в виду вышеуказанные формы, ибо они втискивают в жизнь обобщенные схемы, насилуя ее особенности. Как и во многих иных случаях, эта борьба между жизнью и формой ведется менее метафизично, как борьба между индивидуализацией и обобщением.

Такого же истолкования требует, как мне кажется, и известное настроение, наблюдаемое в современной религиозной жизни. Я свя­зываю его с явлением, наблюдаемым в течение последних двух де­сятилетий, а именно, что многие в высшей степени интеллектуально развитые люди удовлетворяют свои религиозные потребности мис­

тикой. Относительно их в общем можно сделать предположение, что они были воспитаны в религиозных представлениях одной из суще­ствующих церквей. Их тяготение к мистике объясняется двоякими мотивами. Во-первых, тем, что формы, в которых религиозная жизнь развертывает свои определенно обрисованные картины, не удовлетворяют больше ее потребностям, а во-вторых, тем, что ре­лигиозная мечтательность не иссякает вследствие этого, а напро­тив, ищет себе другие цели и пути. Благодаря переносу этих иска­ний в направлении мистики окончательно расторгаются твердая форма и ограниченность религиозности известными пределами. В этой сфере божество выходит за пределы всякого личного и, следо­вательно, ощущаемого как нечто частное образа, здесь - религиоз­ное чувство охватывает бесконечные дали, не сталкиваясь ни с ка­кими догматическими гранями, углубляясь в бесформенную беско­нечность и черпая силы для своего развития из мечтательного на­строения души. Мистика - это, по-видимому, последнее убежище религиозных натур, неспособных окончательно освободиться от вся­кой трансцендентной формы, но достигших уже известной свободы от всякой формы, определенной в смысле содержания. Глубочай­шая же эволюция, по-моему, имеет тенденцию растворить религи­озные образы в религиозной жизни, в религиозности как сугубо функциональной настроенности того внутреннего жизненного про­цесса, из которого они возникли и еще теперь продолжают возни­кать. До сих пор развитие религиозной культуры шло путями, осве­щенными нами выше, а именно: кристаллизация религиозной жиз­ни, первоначально вполне ответствовавшая ее силам и сущности, постепенно застывает в чисто внешнем и вытесняется новой фор­мой, в которой непосредственно обитают динамика и современное направление религиозного импульса. Это значит, что религия все еще продолжает создавать известные образы, известные нормы ис­поведания на место себя изживших.

Ныне из психики многих людей раз навсегда исторгнуты потус­торонние объекты религиозной веры, без того чтобы заглохла их ре­лигиозная вера. Но в жизни, до сих пор проявлявшейся в создании новых адекватных догматических норм, отношение верующего субъекта к объекту его веры не имеет больше подходящего выра­жения. В том конечном состоянии, куда, по-видимому, ведет эта внутренняя перестройка, религия будет осуществляться как непо­средственное творчество жизненных форм, не как отдельная мело­дия в пределах жизненной симфонии, а как основная тональность, в которой она развертывается в целом. Все пространство жизни на­

полнится земным содержанием, мыслями и чувствами, действиями и судьбами, и все они будут проникнуты тем единственным своеоб­разным, внутренним единством смирения и гордости, напряжения и мирного покоя, активности и созерцания, которое мы можем на­звать только религиозным. И жизнь с таким содержанием будет иметь абсолютную ценность, раньше, казалось, принадлежавшую только отдельным ее образованиям, отдельным исповеданиям, в ко­торые она кристаллизовалась. Предчувствие этого нового состоя­ния, правда, в еще связанной с мистическими представлениями форме, мы видим в стихах Ангелуса Силезиуса, освобождающих религиозную ценность от связанности с чем-либо специфическим и усматривающих ее в переживании самой жизни-

Святой, когда он пьет, Не меньше Богу угождает, Чем когда псалмы поет.

Речь идет не о так называемой земной религии. Ведь и она свя­зывает себя с известным религиозным содержанием, но только эмпи­рическим вместо трансцендентного, и отводит религиозную жизнь по каналам в известные формы прекрасного, возвышенного и лирически взволнованного, а на самом деле живет лишь замаскированными остатками трансцендентной религиозности. Здесь же вопрос касается жизненного процесса, каждое биение которого проникнуто религиоз­ным чувством о бытии, а не долженствовании, о набожности, кото­рая, обращаясь на известные объекты, называется верой, в том смысле, в каком совершается сама жизнь, не ищущая для удовлетво­рения своих потребностей источника вроде того, как живописец-экс­прессионист не удовлетворяет своих художественных потребностей воспроизведением предметов внешнего мира, а ищет сплошной поток жизни на известной глубине, где она еще не разложилась на потреб­ности и осуществления и потому не нуждается в «предмете», пред­писывающем ей определенную форму. Жизнь стремится высказать­ся религиозно не на языке с данным словарем и разработанным син­таксисом, а непосредственно. В качестве мнимого парадокса можно сказать: душа хочет сохранить свою веру, потеряв веру во все зара­нее определенные религиозные нормы.

Этот уклон религиозных душ, зачастую проявляющийся в смутных попытках неясной для самой себя, чисто отрицательной критики, наталкивается на следующую глубочайшую проблему: жизнь, проявляя свою духовную сущность, может это сделать толь­

ко в определенных формах и тем достигнуть свободы, хотя тем же актом она эту свободу ограничивает. Действительно, набожность или вера - это данное в самой ее жизни состояние души, которая, несомненно, получила бы известную окраску даже в том случае, ес­ли бы она никогда не имела определенного религиозного объекта, подобно эротической натуре, которая всегда сохраняла бы и прояв­ляла свой характер как таковой, если бы никогда не встретила ин­дивидуума, достойного ее любви. Все же для меня сомнительно, нуждается ли неизбежно в известном объекте воля, проявляющая­ся в религиозной жизни, и не есть ли ее сугубо функциональный характер, ее бесформенная сама по себе динамика, только и прида­ющая окраску жизненной


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет