Михаил Вострышев


РАССКАЗЫВАЕТ НАДЕЖДА ЯКУНИНА



жүктеу 2.37 Mb.
бет7/12
Дата10.09.2018
өлшемі2.37 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12

РАССКАЗЫВАЕТ НАДЕЖДА ЯКУНИНА...
«Какая она была?

Она была искренним и преданным другом, отзывчивым и строгим. Я не умею тонко чувствовать талант актрисы — этот предмет я знаю плохо, но преклоняюсь перед ее талантом дружить, любить детей и жизнь во всех ее проявлениях.

Познакомилась с Целиковской я сначала заочно — о ней мне много рассказывал А. И. Микоян. С ним я была хорошо знакома, бывала в его доме — он был свекром моей подруги Нами.

— Людмила Васильевна только с виду легкомысленная,— говорил Анастас Иванович,— с эдакими легкомысленными кудряшками. На самом деле она человек умный, серьезный и эрудиро-ванный.

Микоян в свое время спас от тюрьмы ее мужа Каро Семеновича Алабяна, а после его смерти, когда в жизни Люси наступил тяжелый момент и она в первый раз плакала, помог и ей. Анастас Иванович не раз вспоминал, что беседы с Целиковской произвели на него сильное впечатление; ему нравилось, что она всегда говорит смело, искренне и честно. Он разглядел в ней неординар-ную, умную и добрую женщину, которая, кроме всего прочего, умела постоять и за себя, и за других.

Спустя некоторое время я впервые встретила Целиковскую, когда в 1966 году мы с мужем поехали отдыхать в Форос. Люся отдыхала там же с Юрием Петровичем Любимовым и сыном Сашей. Мы с ней познакомились на теннисном корте и подружились.

В то лето произошел курьезный случай. Я уезжала в Москву раньше Люси, и она попросила меня:

— Надюнь, когда приедешь в Москву, позвони моей маме. Скажи, что я жива, здорова, все у нас благополучно.

— Хорошо.

— Только позвони сразу.

Приехали. Звоню.

— Екатерина Лукинична?

— Да.— У нее оказался очень звонкий голосочек.

— Я только что приехала из Фороса, где отдыхала вместе с вашей дочкой...

— А как вас зовут?

— Надя.


— Наденька, как там моя Люсенька? Правду скажите.

— Нормально, отдыхает.

— Как у ней с головой-то? Что случилось?

— Замечательная голова. Вам незачем волноваться.

— Ой, волнуюсь я! Как она, бедняжка, там? С постели встает?

— Не только встает, но и плавает, и в теннис играет.

— Наденька, вы бы заехали ко мне, рассказали всю правду.

Я пообещала и на следующий же день с утра поехала навестить неизвестно чем обеспо-коенную старушку.

Она в то лето осталась одна в квартире. Я долго звонила, но никто не открывал. За дверью были слышны треск и звон. Оказалось, Екатерина Лукинична на ночь придвигала к входной двери стул, на него ставила табуреточку, а на самый верх — ведро, наполненное водой.

— Зачем? — поинтересовалась я.

— Знаете, Наденька, я крепко сплю. Вот, когда ночью воры придут и дверь открывать станут, ведро упадет, зазвенит — я проснусь и буду знать, что в квартиру воры залезли.

— А почему вы так беспокоитесь за Люсину голову?

— Знаете, Наденька, в чем дело... Люсенька мне почти каждый день присылает письма. И все время пишет: «Мама! Ни в коем случае не ешь рис! Рис очень вреден для здоровья!» Я, конечно, обойдусь без риса, если Люсенька так хочет. Но когда она в пятый раз написала про рис, я задумалась: уж не заболела ли она? Раньше она никогда так часто мне не писала. Потом получаю телеграмму: «Мама. Рис для здоровья категорически вреден. Можно умереть. Люся». Я просто вся в слезах... Что с ней случилось?

Я, как могла, успокоила старушку.

Вернувшись из Фороса, Люся рассказала о причине своих странных писем и телеграмм.

— Я, когда уезжала отдыхать, спрятала все свои драгоценности в коробку с рисом — и забыла предупредить маму. Просыпаюсь ночью в Форосе и вижу, как все мои серьги и кольца варятся в кастрюле вместе с рисом. Мне плохо стало. Что еще оставалось делать?

— Но почему по телефону или в письме не сказать маме всю правду?

— Что ты, Надюнь! — замахала руками Люся.— Все телефоны прослушивают, а письма вскрывают. Если бы я сказала правду, воры обязательно утащили бы все.

Это была смешная история.

И таких веселых и смешных баек было много в доме Люси и Юрия Петровича. Мы часто бывали у них и очень любили, когда они приходили к нам в гости. Они прожили вместе почти двадцать лет. Это была удивительно дружная, веселая семья, увлеченная общими проблемами и интересами. Их общим детищем был театр, которому они посвящали все свое время и весь талант. 23 апреля, в день рождения театра, дарили всем нам премьеру, и каждый раз это был праздник для всех, кому удавалось на него попасть.

«В каждом домушке свои погремушки»,— любила говорить Люся. Наверное, и у них было все как у всех.

Расстались они в одночасье. Вечером 21 февраля Юрий Петрович ушел. На следующий день мы ждали их на ужин — был день моего рождения. Люся позвонила в восемь часов утра. Долго говорила добрые слова, но я слышала только низкий, глухой голос вместо обычного звонкого.

— Люся, что случилось?

— Я должна тебе сказать, что мы с Юрием Петровичем расстались навсегда. Сегодня ты должна решить, с кем из нас ты остаешься. Я к тебе вечером обязательно зайду. Если захочешь продолжать дружбу с ним, то про меня забудь. Если выберешь меня, я у тебя останусь.

Она пришла раньше намеченного времени. Принесла от Екатерины Лукиничны громадней-шую тыкву, на которой было написано: «Наденьке в сорок лет». Я носилась туда-сюда, не зная куда спрятать эту тыкву. Мне было так страшно, что все ее увидят и узнают, какая я старая.

В двадцать минут восьмого позвонил Юрий Петрович.

— Наденька, я тебя поздравляю! Спектакль начался, сейчас выезжаю.

— У меня здесь Люся,— вынуждена была сказать я.— Она говорит, что, если вы придете, она уйдет. Я с ней не хочу расставаться.

Последовала долгая пауза, и он положил трубку.

Праздник у меня оказался, конечно, грустным.

После этого дня она никогда ничего о Любимове не говорила. И когда при мне кто-нибудь из наших общих знакомых спрашивал про Юрия Петровича, она просила: «Спросите меня о чем-нибудь еще!» Вот так вдруг все оборвалось словно мотив... Мы все были потрясены, я горевала, но молчала, а она, понимая мое настроение, веселила меня. У нее был сильный характер, она не терпела вранья и предательства — компромиссов при этом она не знала.

Когда сейчас говорят о начале и расцвете Театра на Таганке, Целиковскую не принято вспоминать. Я же говорю об этом периоде в жизни Людмилы Васильевны, потому что он был значительным, творчески сильным, совсем не пустым. У нее не было пустых, неинтересных дней. Она как бы заряжала себя и других положительными эмоциями.

Однажды я спросила ее маму Екатерину Лукиничну:

— Как вы думаете, почему Люсю все любят? Она не один раз была замужем...

Екатерина Лукинична в это время раскатывала тесто (дело было на кухне). Ответила не сразу.

— Ты знаешь, с Люсенькой всегда было интересно вставать утром ото сна. Она просыпалась и улыбалась нам, дарила веселье. Так было с раннего детства.


В те же годы она, казалось, отошла от своего любимого Вахтанговского театра, читала сценарии фильмов, в которых ей предлагали сниматься, и отказывалась от ролей. Она была увлечена новым театром — театром Любимова. Было чувство, что спектакли творились на одном дыхании двух талантливых и честных людей. Ведь время было сложное. Надо было не только дать спектаклю жизнь, но и бороться за нее в дальнейшем. Но это другая история.

Помню, в конце января, кажется, семьдесят первого года Люся получила журнал «Юность» с повестью Бориса Васильева «А зори здесь тихие». Начала читать его днем, не отрывалась от жур-нала всю ночь, а на следующий день принялась за сочинение «болванки» — чернового наброска сценария будущего спектакля. Ночами, после работы, повесть с увлечением изучал Юрий Петрович.

— Надюня, даже на секунду не могу оторваться от работы,— говорила она мне.— Я вижу этот спектакль. Его надо немедленно ставить.

То ли ко второму, то ли к третьему февраля «болванка» уже была готова, и Юрий Петрович приступил к постановке спектакля. 23 апреля, в день рождения Театра на Таганке, состоялась премьера.

Это было незабываемое зрелище. Когда спектакль закончился, свет в зале не зажигали. Зрители не покидали своих мест — они сидели в темноте, многие плакали. Потом все в том же полумраке стали неспешно выходить, но не устремлялись к гардеробу, а останавливались около лестницы, на ступеньках которой горели, как факелы, пять гильз в память погибших.
Хорошо помню премьеру «Доброго человека из Сезуана», поставленного Юрием Петровичем со студентами Щукинского училища на сцене Вахтанговского театра. Это был вечер, когда зарождалась Таганка. Спектакль был прекрасный, и труппа вместе с режиссером решила побороться за свой театр, сыграв спектакль для зрителя.

Был приглашен А. И. Микоян, мне тоже повезло. Мы сидели в ложе, потрясенные постанов-кой, музыкой, актерами и удивленные тем, как много в зале было режиссеров московских театров, актеров, журналистов. Увидев такую аудиторию, мудрый Анастас Иванович сказал:

— Любимова пока еще мало кто знает, а вот знаменитая и умная Целиковская могла многих убедить посмотреть на рождение нового талантливого режиссера.

Ее горячее сердце, вера и любовь порой делали чудеса.

После этого спектакля А. И. Микоян поделился своими впечатлениями с Фурцевой, а та написала специальную записку Суслову.

Театр начал жить...


После премьеры «Деревянных коней» был устроен банкет. Появляется Федор Абрамов, по рассказам которого был поставлен этот спектакль, и говорит:

— Как зародился сегодняшний спектакль? Мы с Юрием Петровичем и Людмилой Васи-льевной отдыхали в Прибалтике. Однажды вечером мы с Людмилой Васильевной пошли гулять. Долго-долго ходили, беседуя. На прощанье я подарил ей свою книжку. А уже на следующее утро она мне позвонила и сказала: «Надо ставить «Деревянных коней» на Таганке».

Люся тогда опять засела за «болванку», и через несколько месяцев театр уже репетировал этот замечательный спектакль.
Почти каждый вечер в квартире 13 по улице Чайковского тогда можно было встретить много светлых, умных, талантливых творческих людей. Здесь творили, «переваривали» все сцены, диалоги и монологи, выходы и проходы актеров в своих спектаклях А. Вознесенский, чей спектакль «Антимиры» шел на сцене Таганки долгие годы, Е. Евтушенко, когда ставили «Под знаком Статуи Свободы», Ю. Трифонов, когда работали над спектаклем по его книге «Дом на набережной». Особенно рады были Борису Можаеву — Люся и Юрий Петрович были с ним очень дружны. Часто приходил Володя Высоцкий — наш кумир, любимый ученик Юрия Петровича. Он пел новые песни, которые тут же записывались на допотопные магнитофоны. Приходил он и с Мариной Влади, когда она бывала в Москве. Часто в доме бывала Людмила Максакова.

Ну и, конечно, на всех этих застольных встречах всегда бывали Саша и Лидочка, сын и невестка Люси. Екатерине Лукиничне не всегда было все интересно, и она плавно перемещалась по квартире между группами гостей. По меткому выражению Коли Тимофеева ее прозвали Белым Пароходом.

Эта квартира объединяла многих, и всех всегда старалась радостно приветить Людмила Васильевна добрым словом и знаменитыми пирогами по старинному бабушкиному рецепту.
Весенний солнечный день. Идем вчетвером по лесу: Люся, Юрий Петрович, мой муж Виктор и я. Мы навещали моего отца, который после смерти жены хотел жить в деревне. Люся идет впереди, заложив руки за спину, и рассказывает о своем последнем увлечении — восстании декабристов и их судьбах. Она прочитала много работ на эту тему, изучила массу материала, все «взяла на карандаш». Люся была прекрасным рассказчиком, и на этот раз она говорила так интересно, что мы остановились на опушке под распустившейся дикой яблоней и с восторгом слушали. Вижу — у Юрия Петровича загорелись глаза. Люся сумела поразить художника, читая почти наизусть письма Пушкина и декабристов.

Потом она напишет пьесу про декабристов, но цензуре пьеса не понравится. Позже они решили изменить, если можно так сказать, тему, и она пишет пьесу о Пушкине — «Письма Пушкина, Пушкину и о Пушкине». Через год Люся повесит афишу на двери моей комнаты — она до сих пор сохранилась (премьера состоялась 11 апреля 1973 года):



А. С. Пушкин. «Товарищ, верь!..»
Пьеса в двух частях
Л. Целиковской и Ю. Любимова

Я очень люблю этот спектакль.


Мы с Люсей много времени проводили вместе. Если меня не было дома, Витя звонил ей: «Где моя жена?» Если не могли разыскать Люсю, то звонили мне.

Я ее очень любила, тянулась к ней. У меня уже не было в живых ни папы, ни мамы. Однажды мы сидели у нее за овальным столиком, и она вдруг говорит:

— Надюнь, ты хочешь видеть меня счастливой?

— Конечно.

— Роди девочку.

Меня поразили и тронули ее слова. И словно какой-то промысел Божий заключался в них — через год я родила Верочку. Потом вскоре у Лидочки и Саши родился сын Каро. Уж очень сильно она хотела внука! У Лидочки сначала не было молока — они приносили Карика ко мне, и я обоих кормила.

Люся безумно любила всех детей. И не разрешала никому кричать на них, тем более бить. Она считала, что ударить ребенка, своего или чужого, без разницы,— это великий грех. Однажды она объяснила мне, откуда это пошло.

— Меня только один раз побил отец, но я этот случай не могу забыть до сих пор.

Маму свою Люся обожала.

Мы с ней нашли на юге хорошее местечко для отдыха — Леселидзе и в течение почти десяти лет подряд приезжали туда. Я брала с собой Верочку, и все вместе мы жили в одной комнате. Было очень весело. Много купались. Люся любила играть в картишки. Она говорила, что преферанс — хороший тренинг для головы, нужно все время думать. У них даже была кампания любителей. После обеда Люся уходила к ним и каждый раз возвращалась с выигрышем в пять рублей. Радостные, мы тут же покупали шампанское.

Но, что для меня было ужасно, она вставала в семь часов утра. Я спала на раскладушке, а они с Верочкой, как королевы, на кроватях. Утренняя тишина. Самый сладкий утренний сон. И вдруг все очарование рушится.

— Люся,— причитаю я спросонья,— неужели нельзя хотя бы не краситься в такую рань!

— Надюнчик, что ты так расстраиваешься! Сейчас схожу на рынок, принесу вам дыньку, винограда... Вы с Верунькой проснетесь — а завтрак уже готов!

— Но можно ведь и не краситься для рынка!

— Надюнчик,— искренне удивляется Люся,— но ведь должна же я быть похожей на Целиковскую!..

Оставалось только смиряться — она хотела выглядеть на рынке в Леселидзе так же, как на званом обеде в Кремле.

Один раз отдых в Леселидзе совпал с ее днем рождения. Люся, как обычно, встала рано утром, накрасилась и отправилась на рынок. Спустя какое-то время слышу шум голосов с улицы. Выхожу на балкон и вижу... Впереди шагает налегке Люся, а за ней идут человек десять грузин с огромными арбузами, дынями, тыквами, с корзинами груш и винограда.

— Люся! — кричу.— Что случилось?

— Подарки! — весело отвечает она.— Угощение от рынка Леселидзе!

Оказалось, она пришла на рынок и стала выбирать дыни.

— Нет, мне такую не надо. Мне надо хорошую.

— Возьмите эту. Чем она плоха?

— Нет, мне нужно хорошую. Я хочу, чтобы в мой день рождения на столе была прекрасная, сочная, ароматная дыня.

И тут началось светопреставление.

— У Целиковской сегодня день рождения!.. Целиковская справляет день рождения!..— разнеслись по всему рынку голоса добрых и приветливых хозяев Леселидзе.

Со всех сторон потянулись к ней торговцы, нагруженные сумками, авоськами, корзинками. Ее все знали и любили.


Мы часто изводим себя плохим настроением. И погода с утра пасмурная, и ехать по скучным делам надо, а не хочется... Люся же считала, что человеку нужен настрой. Она умела настроить себя и других на радость.

— Сейчас, Надюнечка, все будет прекрасно. Мы сядем с тобой в теплую машину и поедем. Мы не будем смотреть на грязь — только на чистый-чистый, белый-белый снег...— И начинала весело напевать.

И еще. Она везде и всегда находила себе дело. Помню, она приехала к нам в Марокко встречать Новый год. Мы ждали в гости советников из посольства и наших друзей.

— Я буду печь пироги! — объявила Люся.

— Хоть в праздник у меня в гостях ты можешь просто отдохнуть?

— Нет-нет, я должна всех угостить!

И она, только с самолета, берется за нудную кухонную стряпню, которую мало кто из женщин любит.

— Веруня, хочешь попробовать моего пирожка?

— Да разве это пирог? — изумляется дочь.— Это настоящий торт!

Люся умела переключаться, увлекаться самым скучным делом и радоваться жизни. Думаю, это от природного ума.


Я прилетела из Парижа 25 июня 1992 года — за восемь дней до Люсиной смерти — и сразу же отправилась к ней в больницу. Мы беседовали около двух часов. Получился какой-то испове-дальный разговор, который произвел на меня очень сильное впечатление. Люся не жалела себя. И хотя память хранит остроту фраз, я до сих пор корю себя, что, придя домой, не записала его дословно. Но тогда я была настолько потрясена, понимая, что Люся уходит, что мне ни до чего не было дела.

— Ты знаешь, у меня здесь произошла полная переоценка ценностей,— говорила она глухим, не-Люсиным голосом.— Многое и многих было время переоценить. Ульянов, против которого я столько боролась, мне так помог сейчас. Вот устроил в эту хорошую больницу... Он оказался очень добрым и, по сути, светлым и чистым человеком. Хоть у меня рядом с кроватью и стоит телефон, не могу поднять трубку, позвонить и поблагодарить его. Нет сил. Но если ты его увидишь и у тебя будет настроение, ты ему скажи про меня.

Люся всю жизнь была честным человеком и никогда не врала. Она ненавидела ложь. Поэтому, когда она заболела и мы все были вынуждены ей врать, для нас это оказалось страшным испытанием.

Стою в храме на службе, смотрю на свечи и думаю о том, что вот и мы все так же горим и сгораем пред Алтарем Всевышнего, а Люсина свеча горела особенно горячо и сгорела ярким, быстрым пламенем — уж очень страстно, горячо, неравнодушно она жила.



ТЕАТРАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Тринадцатого ноября 1921 года состоялось официальное открытие Третьей студии Москов-ского Художественного театра (в конце 1926 года переименована в Государственный театр им. Евг. Вахтангова). На открытии, состоявшимся в особняке Берга на Арбате, давали спектакль Метерлинка «Чудо Святого Антония» в постановке Вахтангова. Молодой театр по сравнению с такими «зубрами», как Малый или Художественный, не имел своих традиций, но ученики рано умершего Вахтангова (1883—1922) и, в особенности, Рубен Симонов создали их и передали уже своим ученикам.

Ругали театр часто. Притом за спектакли, на которые зритель валом валил. В 1926 году — за постановку «двусмысленной пьесы» Михаила Булгакова «Зойкина квартира», которую запретили как «искажающую советскую действительность». В 1930 году — за «индивидуалистическую драму любви», коим труднопроизносимым и еще труднее понимаемым словосочетанием советские театральные критики обозвали драму Шиллера «Коварство и любовь». В 1932 году обругали даже «Гамлета» Шекспира за неумение показать в постановке этой гениальной трагедии «глубочайшей борьбы двух классовых культур». В 1940 году опять досталось новой пьесе Михаила Булгакова «Дон Кихот» — за «сомнительную трактовку писателем образа главного персонажа».

Конечно, театр не только ругали, не то его быстренько закрыли бы. Хвалили в 1927 году спектакль «Барсуки» Леонида Леонова за «глубокую трактовку образа рабочего-большевика»; в 1930 году «Темп» Николая Погодина за «национальные и социально-бытовые типы сезонников-костромичей»; в 1932 году «Егор Булычов и другие» за «реалистический показ исторической обреченности, морально-бытового разложения и гибели российской буржуазии».

Побережемся более цитировать абракадабру, которую маститые и начинающие критики важно именовали театральными рецензиями. Несмотря на незаслуженные хулу и похвалу, театр продолжал жить, славясь своими водевилями и спектаклями с «идеологическими промахами» и краснея за «производственные пьесы» А. Софронова.

Целиковскую еще студенткой зачислили в уже знаменитый Вахтанговский театр, но не успела она сыграть и четырех ролей, как в 1943 году ее исключили из труппы за участие в съемках «Воздушного извозчика» и «Ивана Грозного». При этом правильно угадали нужный момент, отчислив молодую талантливую актрису во время отсутствия ее любимого учителя — главного режиссера театра Рубена Симонова.
«И вот настал, наконец, День Победы. В то время я была на съемках в Алма-Ате. И вдруг я, мало кому известная актриса, получаю правительственную телеграмму с красной каемочкой, под-писанную министром культуры (тогда назывался «комитет по делам искусств») М. Б. Храпченко, с вызовом меня в Москву, в Театр имени Вахтангова. Это, конечно, мой незабвенный, дорогой Рубен Николаевич постарался привлечь меня для работы в театре.

И вот с 1945 года я полноправный член коллектива Театра имени Вахтангова. Первая роль — Клариче из идущего тогда спектакля «Слуга двух господ», затем мадемуазель Нитуш и многие другие роли, которые я репетировала под руководством Рубена Николаевича.


Я ценю в нем, моем учителе, прежде всего талант, ум и потом доброту. О таланте этого человека говорить не надо. Это Моцарт от искусства. Другого такого дарования я не видела на нашей сцене. Кто-то сказал о нем: «Поэт сцены». Кто-то другой: «Радостный художник». Ему были даны неуемная радость мироощущения и глубина проникновения в жизнь человеческого духа, и предельная законченность формы.

Ум режиссера — это, в моем понимании, умение направить актера по нужной дорожке, найти контакт с актером, желание понять актера и вступить с ним в союз. Ну а доброта — она обязательно идет от щедрости таланта. Он отдавал нам, актерам, частицу своего таланта, и чем способнее актер, тем больше он берет и впитывает в себя уроки режиссера. Это с одной стороны. С другой — добрый режиссер, по-моему, должен позволить актеру пробовать на репетициях и так и эдак. Добрый режиссер будет терпеливо ждать, пока актер, особенно неопытный, сам не набредет на то, что нужно для данной сцены. Они даже могут вместе посмеяться над промахами в период исканий.

Режиссер скучный, холодный или, как мы говорим, «насильник» не нужен ни актеру, ни тем более театру. К сожалению, на моем пути встречались и такие. Главным образом в кинематографе. И, конечно, учуяв такого режиссера, я не соглашалась работать под его началом. Отсюда, наверное, тот небольшой список фильмов, в которых мне довелось сняться.

Я очень люблю талантливый режиссерский показ. Когда мы репетировали «Мадемуазель Нитуш» и работали над образом, Рубен Николаевич сказал: «Люся, возьмитесь за концы вашей юбочки. Вам непременно надо перейти по камешкам через быстро текущий холодный ручей. Вы опаздываете на спектакль». Вы понимаете, что в этом образном предложении было все: и изящество, и одержимость театром, и смелость, и пугливость, и наивная проказливость ученицы пансиона «Небесных ласточек».

А как он показывал Е. Б. Добронравовой проход по просцениуму после бурно проведенной ночи на «плотах» в спектакле «Фома Гордеев» М. Горького! Она шла, безвольно опустив левую руку с шалью, и шаль волочилась за ней по полу, как едва живая, но еще трепещущая плоть.

Я думаю, не правы те актеры, которые старательно повторяют показанное режиссером. Понять мысль — вот что главное.

Как говорил Н. В. Гоголь: «Артисту важно угадать гвоздь, сидящий в голове».

Он учил нас читать стихи. Поэзия была его страстью и вечной любовью. Он говорил: «Ничего не надо выражать лицом — лицо у исполнителя должно быть мраморно-неподвижным. Только голос, интонация, глубоко запрятанное чувство и мысль. И ритм, ритм, мелодия стиха, особо присущая каждому поэтическому отрывку».

Мне посчастливилось быть его партнершей во многих спектаклях: «Много шума из ничего», «Глубокие корни», «Потерянный сын»... Лучшего партнера я не знала, каждое его слово рождало ответное чувство и нужную интонацию. Каждая его импровизация рождала ответную импрови-зацию.

Р. Н. Симонов всегда говорил нам, что профессия актера — это еще и игра, включающая в себя детское любопытство, наивное восприятие и открытие мира, мудрость и лукавство детства.

Он был эталоном режиссера современного театра. «Развитием театра всегда движет стремление к новому... Стремление к новому появляется тогда, когда художник обладает чувством современности. А современная жизнь не просто мерно течет — она мчится... Чувство современ-ности — это глубокое знание жизни, это проникновение в психологию советского человека, обязательное, непосредственное участие в жизни народа»,— говорил он.

Мы, ученики Рубена Николаевича, были до бесконечности влюблены в него.

У С. М. Эйзенштейна — в противовес Р. Н. Симонову — был совсем другой подход к работе. Он совсем не умел показать, как надо сыграть ту или иную сцену, но зато он рисовал... Да, он приходил на съемку с пачкой листочков из блокнота, на которых была прорисована красным и синим карандашами снимаемая сцена с разных точек. Самое удивительное (как я только теперь, к сожалению, понимаю) — эти рисунки как бы открывали актеру зерно роли, то, что он должен сегодня сыграть в кадре. Не только расположение кадра в декорации и мизансцены, но именно суть, тот самый «гвоздь» сцены.

А Рубен Николаевич Симонов — это маяк и светоч актерской души, актерской профессии. Как посчастливилось нам, вахтанговцам, работать с ним в одно время! Общаясь с ним, мы все становились и тоньше, и умнее, и талантливее.

Меня только не оставляет чувство горечи и грусти, что в последние годы его жизни мне пришлось мало с ним работать. Последние его спектакли сделаны без моего участия. Хотя перед смертью он, решив ставить пьесу «Коронация» Л. Зорина и распределяя в ней роли, одну из главных отдал мне. Мы репетировали «Коронацию» после его кончины с Е. Р. Симоновым, мысленно посвящая ее памяти великого актера, режиссера, педагога».
Что всегда поражает в заметках Целиковской — это удивительная скромность, умение оставаться в тени, говоря о своих великих педагогах. Для людей, особенно для актеров,— редкое и прекрасное качество. Да и просто в ней были недюжинный литературный талант и острая наблюдательность, умение говорить о главном, не забывая о деталях, которые оживляют картину, и одновременно говорить кратко и ясно. Не будь она актрисой, то могла бы стать, наверное, неплохим писателем. Но сама себя она ни в каком другом амплуа, кроме актрисы, притом именно театральной актрисы, не мыслила.

Пятьдесят лет жизни Целиковская отдала Вахтанговскому театру и не представляла себя вне его. Она с грустью признавалась, что если не играет в театре двадцать дней в месяц, то начинает хандрить. Уже будучи в звании народной артистки РСФСР, она соглашалась на самые малю-сенькие роли, где у нее за весь спектакль

были одна-две фразы, и всегда с радостью исполняла и репетировала их без всяких скидок на незначительность.

Около сорока значительных ролей удалось сыграть ей в своем театре. Значительными явлениями в театральной жизни стали ее роли в спектаклях Вахтанговского театра: «Мадемуазель Нитуш», «Много шума из ничего», «Соломенная шляпка», «Глубокие корни», «Ромео и Джульетта», «Идиот», «Коронация», «Маленькие трагедии», «Дамы и гусары», «Мтаринные русские водевили». Ее нередко хвалили в прессе, но как-то натужно, набором штампованных фраз. Похоже, что это вообще был стиль советской театральной критики, которая с каждым годом все больше утрачивала тон блестящих театральных фельетонов дореволюционной России.


Ф. Эрве, «Мадемуазель Нитуш».

«Если вести счет молодых после Г. Пашковой, то прежде всего вспоминается Л. Целиковская, в очередь с нею играющая Нитуш».



«Театр», 1946.
Д. Гоу и А. Дюссо, «Глубокие корни».

«Целиковская рисует обаятельный образ девушки, несколько наивной, чистой, убежденной в красоте своих чувств; девушки, которую еще не успели растлить расистские идеи ее отца».



«Правда Украины», 1947.
Ф. Достоевский, «Идиот».

«Л. Целиковская верно раскрывает порывистый и страстный характер этой девушки, полюбившей всей силой своей властной души кроткого и беспомощного князя. Артистка убедительно передает воинственность вызова этой надменной натуры своей опасной сопернице и взрыв внезапного отчаяния при неожиданном поражении. Но у Достоевского образ глубже».



«Вечерняя Москва», 1958.
А. Арбузов, «Потерянный сын».

«Людмилу Целиковскую почти всегда можно было узнать и на экране, и на сцене по ее манере держаться, интонациям, по массе мелочей, присущих только ей. И казалось, что иной она быть не может. Ее сценическим созданиям, обаятельным и жизнерадостным, прощали их похожесть друг на друга. В роли Ирины актриса преодолела привычное, и мы стали свидетелями драгоценного процесса — обогащения художественной палитры актрисы новыми красками».



«Театральная жизнь», 1961.
А. Фредро, «Дамы и гусары».

«Целиковской уже 58 лет, а она играет задорную кокетку, полную очарования и загадочных женских чар».



«Театральная жизнь», 1977.
Ну разве возможно по этим казенным фразам представить игру в театре Целиковской?! Они бесконечно далеки от театральных зарисовок и рецензий Власа Дорошевича. Впрочем, мы очень мало представляем себе, чем прославились на сцене знаменитые русские комики и трагики ХIX века. XX век подарил нам кино, и мы, наконец-то, можем хоть чуточку представить талант артистов XX века, уже ушедших в мир иной. К сожалению, не осталось почти ни одного телеспектакля Вахтанговского театра с участием Целиковской. Остаются лишь театральные анекдоты о курьезных случаях с тем или иным артистом. Но мы зато имеем возможность прикоснуться к тайнам актерского мастерства и вообще театрального искусства, которые исповедовала Целиковская, заглянув в ее записные книжки, куда она время от времени заносила свои мысли.
«Мне всегда было теплее в театре и немного холоднее в кино. При условии, если роль хоть чуть-чуть.
Встреча с характерами в пьесах Островского — это все равно что встреча с живым, интерес-ным, малознакомым тебе человеком, которого тебе непременно захочется узнать поближе и подру-житься с ним. Герои же многих нынешних пьес лишь напоминают живых людей. В них нет ни живого изобилия чувств, ни простоты, ни иронии. О серьезном они говорят или тривиальности, или как ораторы с трибуны. А о смешном — слишком вульгарно и редко остроумно. Они не наделены способностью думать. У них нет своей оценки жизни — за них все решает автор.
В античной трагедии существовал рок, то есть все, что происходило с героями, все ошибка за ошибкой, которые они совершали, о них зритель знал — рок все покарает, герои трагедии с самого начала обречены на гибель.

В нынешних же пьесах другая крайность — над судьбой героев властен некий «благой промысел». И какие бы жестокие и душеспасительные сцены не рождались в голове и пьесе драматурга, зритель твердо знает: ни один волос не упадет с головы героя. Где же тут родиться подлинному драматическому искусству? Пустота, эффектная нарочитость и иллюстративность. Причем, как правило, в наших пьесах герои очень много рассказывают о себе, вернее, все время аттестуют себя, и это является почти единственным средством автора раскрыть образ.


Театр — это полнейшая безыскусственность с величайшей условностью вместе.
Наши современные пьесы читаешь и смотришь всего один раз и сразу сумеешь их пересказать. А попробуйте пересказать «Гамлета», или «Короля Лира», или пьесы Чехова? Не стоит и пытаться, потому что они не поддаются ни прочтению, ни пересказу. Они живут и живы только в виде драматических образов. Образы, события, действия не натуралистически воспро-изводят жизнь, они как бы повторяют и отражают ее. Они как бы пересказывают ее (по выраже-нию Эйзенштейна: «Нужен хороший пересказ») в условной форме искусства.

Искусство по своей природе иносказательно, ассоциативно и метафорично.

В чем условность и что такое условность? Значит ли это, что зритель и актер на сцене сразу о чем-то условились, то есть зритель принял или не принял те правила игры, по которым поставлена и играется данная пьеса? Только с условием соблюдения «тайного сговора» со зрителем можно заставить его поддаться иллюзии театра в трехчасовом спектакле.
Когда читаешь настоящую драматургию, то ждешь, как будет реагировать герой на какое-то внезапное событие, призванное его ошеломить.

Я с нетерпением ждала, что скажет Макбет, когда появляется тень Банко. В первый раз Макбет испуган и молчит. Во второй раз опять к трону — опять молчит. И, наконец, в третий раз появляется тень Банко.


Макбет. Кто это сделал, лорды?
А лорды даже не понимают, о чем он спрашивает.
Что движет актером в творчестве? Приблизиться к замыслу писателя? Может быть, жажда познания жизни? Жажда известности — аплодисментов? Жажда проявить себя в каких-то новых неожиданных качествах? Привычка к труду? Честолюбие?

А может быть, еще что-то?! Жажда изменить людей, повлиять на них.


Мы приобщены к лучшей в мире профессии — актерской, и вместе с тем каждый из нас остается самим собой.
Единственно, когда я бываю счастлива,— это на репетициях. Очень люблю момент начала. Роль для меня всегда чудовище, изменчивое, неуловимое,— зверь, за которым нужно охотиться, и обязательно победить. Я счастлива своей работой, актриса —единственная профессия, которую я желала для себя.
Однажды Лоутона, знаменитого английского актера, которого мы видели во многих филь-мах (а мне посчастливилось и повстречаться с ним в пятидесятые годы на одном из зарубежных фестивалей), спросили, во имя чего он играет на сцене. Актер ответил: «Люди не знают, каковы они на самом деле, и мне кажется, что я могу показать им это».

Люди. Человек. Отношения людей. Их взаимосвязь. Вот что, по моему мнению, и составляет цель театральной мысли.


Я всю жизнь пою. И считаю, что непоющий актер — это половина актера. Но я могу петь только в образе, в действии. Я не могу петь в концерте, я должна петь, как говорят в театре, «в задаче». И совершенно неприемлемо, когда поют драматические актеры на эстраде. Но это мое мнение.

Люблю серьезную музыку. Среди современных композиторов мне близки А. Петров, Р. Щедрин. Эстраду люблю меньше, потому что чаще всего это вторично. Считаю Аллу Пугачеву талантливым человеком, но ей нужен хороший режиссер.

Мой любимый поэт Пастернак как-то сказал: «Люди в театре смеются и плачут не оттого, что им смешно или грустно, а оттого, что путь к ним найден верно». Вот это, мне кажется, и есть кредо современного актера.
Я поклонница оптимистического искусства. У Моэма, уже очень старого человека, как-то спросили, что он больше всего ценит. И писатель ответил — доброту. Искусство должно быть добрым, но не добреньким. Мне претит на сцене или на экране жестокость, нагромождение всяческих ужасов».

ДРАМА В ТЕАТРЕ ВАХТАНГОВА
Если Целиковская бросалась кого-то защищать, будь то ее муж Юрий Любимов или гардеробщица в театре, друзья и недруги понимали — надвигается ураган. Буквально все знакомые Людмилы Васильевны уверяют, что у нее был мужской характер и она не прощала ни лжи, ни предательства, ни нанесенных обид. Вернее, могла простить, если обманывали ее, предавали ее, обижали ее. Но если несправедливость коснется близких ей людей, то считай, что Целиковская уже «закусила удила» и мчится на помощь.
«Люся видит, что я грущу,— вспоминает Людмила Максакова,— и сразу же насторажи-вается:

— Людмилец, что случилось?.. Если что не так, скажи — я сразу на амбразуру!»


«Людмила Васильевна была окружена всенародной заслуженной любовью,— говорил Евгений Симонов.— Когда она на гастролях выходила в гостинице на балкон, поднимался такой ор, как будто наши футболисты стали чемпионами мира. Но в театре она была очень скромным, застенчивым человеком. При этом у нее был мужской ум, мужская хватка, и она делала все, что считала нужным».
«Глядя на ее милое лицо, казалось, что это ангел небесный. Но не дай Бог вам попасть на зуб этого ангела,— признавался Михаил Ульянов, сам однажды попавший «на зуб» Целиковской.— Трепала она всех, кого считала нужным, без всякого стеснения. И когда в ее жизни наступил период — надо было спасать Юрия Любимова, на которого обрушилась вся масса наших указа-телей жизни,— Людмила Васильевна проявила себя как мужественная несгибаемая женщина. Она не боялась звонить ни Брежневу, ни любому другому и требовала, а может быть, даже угрожала».
Почти всегда Целиковская одерживала победу над чиновниками, потому что они очень многого боялись, а она ничего не боялась. Ее только смешило, что ей мстят, не награждая орденами, не присваивая звания народной артистки СССР, не допуская к новым ролям в театре и кино.

Но в одном случае ей не удалось выиграть сражение — когда она бросилась защищать отлученного от театра Евгения Симонова. А ринулась в атаку она не только из чувства дружбы, но и потому, что считала, что Евгений Рубенович — истинный хранитель и продолжатель вахтанговских традиций. Она понимала, что с его уходом из театра исчезнет некое обворожительное, поэтическое состояние, этакая сумасшедшинка, как она выражалась.

Вахтанговскую драму 1986—1987 годов можно представить по-разному. Но в этой главе будет приведена точка зрения только Целиковской, ибо только ей посвящена вся книга. Ведь люди — очень сложные и противоречивые Божьи создания, каждый поступок их можно оправдать временем, обстоятельствами и «государственной необходимостью». Людмила Васильевна доверяла своим чувствам, своему уму, но никогда не конъюнктуре, в жертву которой приносится человек.

Ниже приведен черновик письма, написанного Целиковской в начале июля 1987 года. Судя по ее заметкам, письмо подписали несколько десятков артистов Вахтанговского театра. Может быть, окончательный текст письма, отправленный по инстанциям 6 июля 1987 года, несколько отличается от данного, но сравнивать не с чем — подобные документы чиновники прячут за семью печатями.

«В партийный комитет

Государственного академического театра им. Евг. Вахтангова

Копии: Министру культуры СССР

Министру культуры РСФСР

В отдел культуры ЦК КПСС

В МГК КПСС


ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО
Уважаемые товарищи!

Так же, как и весь коллектив нашего театра, мы взволнованы положением дел в театре. Позвольте нам письменно высказать свое мнение, ибо трибуны, подобно Вашей, у нас нет.

Прошел год с того памятного собрания коллектива театра, на котором в адрес художествен-ного руководителя нашего театра Е. Р. Симонова были высказаны ряд обвинений и претензий со стороны большой группы работников театра. Сейчас в подтверждение этого состоялось решение партбюро о снятии Е. Р. Симонова с должности художественного руководителя Театра им. Евг. Вахтангова. Одновременно партбюро обратилось в Министерство культуры РСФСР с просьбой назначить М. А. Ульянова на эту должность. Выражать публичное несогласие с решением партбюро не принято. Оно, оказывается, как бы вне зоны морального и этического контроля. Тем не менее именно сейчас, когда демократия и гласность приобрели такой могучий размах, вряд ли правильно решать такие вопросы единолично, однозначно и за закрытой дверью даже такому уважаемому и компетентному органу. К тому же партийное бюро практически не проинфор-мировало коллектив о своем решении. Такой стиль порождает атмосферу слухов и сплетен.

Правильно ли сваливать неудачи последних лет только на одного человека? Мы думаем: нет, неправильно. Мы виноваты все. Давайте вспомним: мы все вместе голосуем за постановку той или иной пьесы. Ведь и «Енисейские встречи» были настоятельно рекомендованы к постановке парторганизацией нашего театра, а не принесены Е. Р. Симоновым. Репетиции таких пьес, как «Наци» А. Мишарина, «Без свидетелей» реж. Н. Михалкова, «Потерянный сюжет» Л. Зорина, были начаты и прекращены не по инициативе Е. Р. Симонова, а по инициативе В. Этуша, М. Ульянова и В. Ланового.

Нельзя же, дорогие товарищи, все валить на одного человека. Надо докопаться до истинных причин наших неудач. Ведь наша духовная полноценность зиждется на честности, совести, признании своей вины тоже, в духовном равноправии и терпимости. Не находите ли Вы, дорогие товарищи, что мы разучились слышать и понимать друг друга? Мы забыли, что критика — это не дубина, которой добивают лежащего, а инструмент созидания.

Год назад были избраны новый художественный совет и новое партбюро — органы, почти дублирующие друг друга по составу. Нам казалось, что вновь избранный худсовет вплотную и засучив рукава займется прежде всего разработкой долгосрочной программы развития репертуара театра, технологией и вопросами совершенствования актерского мастерства. Что худсовет и партбюро обсудят, что такое серый спектакль и откуда он берется. Что такое наш театр, какое место он занимает в обширной семье советских театров. И, наконец, какая правда и какие идеалы должны проповедоваться на сцене нашего театра, всегда ранее шедшего в ногу со временем.

Что же происходит на деле?

Главным оказался вопрос: как снять главного режиссера? Тут шло в ход и инспирирование статей, ругающих театр. Иначе как расценить тот факт, что все решаемые на партбюро и худсовете театра вопросы буквально на следующий день получали освещение в прессе (рецензия М. Швыдкого)? Лично секретарем парткома была приглашена в худсовет В. Максимова, которая с определенным настроением присутствовала на всех заседаниях худсовета, а затем разразилась разносной статьей по спектаклям именно Е. Р. Симонова, охаивая даже те, которые ранее хвалили критики. Более того, был разруган еще не выпущенный спектакль «Маленькие трагедии» того же режиссера задолго до премьеры.

Нам думается, что драматическое заблуждение худсовета и партийного бюро состоит в том, что они стремились сначала охаять все, и плохое и хорошее, что было в театре за эти годы, для того чтобы потом с легкой душой вынести решение о снятии с работы человека, по их мнению, единственно виновного во всех бедах.

Но знаете ли Вы, дорогие товарищи, что здесь сразу вступает в силу логика сопротивления. Очень много людей — друзей театра, просто зрителей — возмущены действиями театра, посколь-ку всем понятно, что вся критика идет, главным образом, изнутри и очень похожа на травлю. Так они и в письмах, и просто по телефону называют то, что творится сейчас вокруг Театра им. Евг. Вахтангова.

Теперь давайте рассуждать трезво. Нельзя, чтобы в кардинальных решениях преобладали эмоции, а не анализ. Проект назначения М. А. Ульянова худруком нашего театра явно утопичен.

При всем уважении к таланту М. А. Ульянова он просто практически не сможет руководить театром из-за множества обязанностей, которые он на себя принял. Возникает вопрос: кто же будет решать все ежедневные вопросы и проблемы? Бригада доверенных лиц? Нам бы хотелось узнать, кто эти доверенные лица? Кем они назначены или названы? И достойны ли они, чтобы выполнить эту высокую миссию?

Тут уместно вспомнить, как прекрасно писал о своем худруке Е. Р. Симонове один из прославленных наших актеров:

«Сегодня продолжает в театре дело отца Евгений Рубенович Симонов... С ним мы работаем вместе вот уже более четверти века, начиная с 1957 года. За это время установилось очень важное чувство доверия друг к другу, взаимопонимание, общность взглядов на искусство театра, на жизнь, что, конечно же, благоприятствует творчеству...

И последнее, пожалуй, что лично я больше всего ценю в режиссере — руководителе театра,— способность дорожить его прошлым, тем, что досталось нам в наследство от старших поколений. Ведь не секрет, что случается иногда в театре —приходит новый режиссер и начинает все ломать, перекраивать на свой лад, не считаясь ни с актерами, отдавшими всю жизнь сцене, начиная исчисление жизни театра со дня его прихода в него.

Евгений Рубенович относится к старой вахтанговской гвардии, можно сказать, благоговейно понимая, что без традиций не будет и настоящего. Это как в семье: нельзя не чтить родителей, старших. Нельзя быть Фомами, не помнящими родства, потому что тогда и у них дети вырастут такими же бездушными, вырастут духовными уродами. Так и в театре, эти этические нормы должны свято храниться и оберегаться от грубости, неуважительности, бесцеремонности». В. Лановой, «Счастливые встречи». Изд. «Молодая гвардия», 1983 г.

Лучшей характеристики художественного руководителя не придумаешь. Мы согласны с ней.

Да, мы стремимся к демократизации жизни, к гласности, но это обретает живительную силу только тогда, когда направлено на пользу дела. И главное: гласность должна опираться и быть обеспеченной высоким нравственным и духовным уровнем. Нам думается, что любая справедливая критика,— а многие претензии, которые были предъявлены Е. Р. Симонову, были справедливы — полезна и плодотворна, но не до степени кровопролития и инфаркта.

Нам хочется вспомнить, что в театре всегда сосуществовали две линии в репертуарной политике. Одна — лирико-поэтическая, музыкальная, другая — социально-гражданственная и политическая. «Виринея» Сейфуллиной и «Соломенная шляпка» Лабиша, «Человек с ружьем» Погодина и «Нитуш» Эрве, «Иркутская история» А. Арбузова и «Филумена Мартурано» Эдуардо де Филиппе, «Город на заре» А. Арбузова, «Фронт» Корнейчука и «Водевили». Нельзя исключить ни одно из этих названий (кстати, большинство из них поставлены худруком театра Е. Р. Симоновым), чтобы понять, что из себя представляет Театр им. Евг. Вахтангова.

Для нас история театра — это, по выражению Ю. Трифонова, многожильный провод, и нельзя вырвать одну жилу, провод уже не будет обладать той мощью, какую имел в свои лучшие времена.

Почему мы часто проходим мимо таких понятий, как честь, совесть, милосердие, доброта, ругая или ратуя за того или иного человека? Почему сейчас появилось так много перевертышей, вызывающих оторопь?

Нам думается, что нельзя жестоко расправиться с Е. Р. Симоновым. Помочь ему — наша общая задача. Нельзя отдавать руководство театра дублерам. В данном случае, в отличие от космонавтики, дублерам делать нечего.

В заключение нам бы хотелось выразить надежду на то, что партбюро и худсовет — сейчас два правящих органа театра — примут во внимание точку зрения простых членов коллектива, не облеченных никакими должностями, но, как нам кажется, имеющих право на свое слово в силу того, что многие из подписавшихся работают здесь по 25, 30 и даже свыше 40 лет».
Целиковская понимала, что это письмо не имеет права быть «взрывом чувств», а лишь констатацией фактов, в которых способны разобраться партийные чиновники. Оттого она и придала ему спокойный серьезный тон.

Письму предшествовало несколько заготовок. В первой из них Людмила Васильевна хотела обратиться в партбюро лишь от себя лично. Здесь уже совсем иной тон — разгневанного смелого человека.


«...Вы даже не соизволили встретиться, поговорить с нами, думая, очевидно, что все мы пешки или, как Вы говорите, выжившие из ума люди. Как Вы смеете так обращаться с нами, Вашими товарищами, бок о бок проработавшими с Вами на одних подмостках десятки лет? Как смеете Вы, товарищ партбюро, игнорировать и плевать на наше мнение, на наше слово?

Я обвиняю! Я обвиняю партийное бюро нашего театра во главе с Федоровым, Лановым, Кузнецовым в незаконных, непартийных действиях по отношению к Симонову... Злость, ненависть и желание захватить власть застили Вам глаза, Вы превратились в карательный орган...»


Но, поостыв и, наверное, посоветовавшись с коллегами-единомышленниками, Целиковская поняла, что подобное эмоциональное послание окажет лишь медвежью услугу Е. Р. Симонову. Тогда-то она и стала создавать открытое письмо от части театрального коллектива. Здесь тоже ее на первых порах захлестывали эмоции. Она приводила примеры бездарных спектаклей, поставленных теми, кто теперь захватил власть в театре. И опять она смогла «наступить на горло собственной песне» ради общих интересов. В окончательном варианте ни одного хулительного слова не сказано об одном из инициаторов изгнания Е. Р. Симонова из театра — В. С. Лановом, зато приведен хвалебный отзыв «одного из прославленных наших актеров» о своем режиссере. Умело использована необходимая терминология конца восьмидесятых годов: «демократизация жизни», «гласность». И все же открытое письмо написано «непрофессионально». Обращаясь к партийным чиновникам, Целиковская упоминает такие понятия, как «честь», «совесть», «милосердие», «доброта». Но с первых шагов Советского государства партия как раз и боролась против этих «буржуазных предрассудков». Оттого, наверное, так долго и продержалась у власти.

Другой черновик письма, уже чисто личного, адресован напрямую М. А. Ульянову.


«Я вспоминаю, как полтора года назад на собраниях и встрече нашей в Мин. культуры РСФСР, когда обсуждали положение в театре, Вы, М. А., сказали: «А по мне, так уж лучше оглоблей» или «Я за то, чтобы оглоблей». И еще кто-то сказал довольно веско: «Вам, Евг. Рубенович, дается последний шанс».

Позволю себе не согласиться с этими утверждениями. Посмотрим, что же происходило на самом деле в нашем театре. С мая прошлого года, когда Е. Р. Симонов был практически отстранен от решающего голоса, когда ему в виде милости и шанса разрешили дорепетировать «Мал. траге-дии», тут мы все ощутили всю силу оглобли. Одна за другой посыпались ругательные рецензии. Охаивалось все, и плохое, и хорошее, даже те спектакли, которые раньше хвалила критика, под острое перо попадали даже наши прославленные актеры, которые играли в симоновских спектаклях. Во всем этом была явная тенденциозность, направленность, я бы назвала это акцией.

Тут уж, можно сказать, оглобля была энергично целенаправленна только в один адрес. До шанса ли тут было? Тут впору уцелеть, не угодить на больничную койку. Но существует великая логика сопротивления и справедливости. Она существует в каждом человеке. Много людей в Москве запротестовали и забеспокоились. Мне лично звонили актеры других театров, архитекто-ры, врачи — словом, люди, любящие наш театр. Они все в один голос осуждали явную тенденцио-зность этих статей. Меня все время спрашивали: кому это нужно? Почему так стараются очернить театр? Потому что каждому, даже ежу, понятно, что это шло изнутри театра и что это все очень было похоже на борьбу за власть.

Ну и что же? Казалось бы, все хорошо. Люди, которые принимали участие в рьяной критике театра,— мы их все знаем, они очень горячо, споро и дружно осуждали Симонова и его спектакли на собраниях (двух, которые были в мае),— затем забрали почту и телеграф, утвердились в худ. совете и партбюро, и месткоме. Дружно, единогласно, по-тихому проголосовали на партбюро за снятие Симонова с должности, вошли в правительство (я имею в виду Мин. культуры РСФСР) с решением или предложением о назначении М. А. Ульянова на пост худрука. И вот тут оказалась, что вся энергия ушла на выживание Симонова из театра (один из действ. членов месткома так и сказал: «Я жизнь положу, чтобы Симонова не было в театре»).

Все это было сделано без ведома и участия Симонова, факт сам по себе вопиющий, барский, пренебрежительный по отношению к коллективу. И что же, остальные Ваши коллеги просто шушера, просто пешки на шахматной доске, на которой Ульянов и Лановой ведут игру? И вот тут-то и родилось наше письмо. Родилось оно стихийно, без артподготовки. Написано оно было людьми беспартийными, не вхожими, так сказать, в сливки общества, управляющего театром.

Очевидно, оно было воспринято партбюро как что-то, похожее на надоедливую осеннюю муху, которую можно и не заметить, и проигнорировать. Только так я расцениваю тот факт, что прошло более двух месяцев, а ни секр. парторг. Федоров, никто из партбюро ни словом не обмолвился о нашем письме. Как будто его вовсе не существовало. Более того, нажим со стороны партбюро еще усилился и на отдельных наших актеров, и на вышестоящие организации.

Мне хочется сказать здесь нашим товарищам из партбюро: вам надо учиться демократии, учиться терпимости к другим мнениям, умению выслушивать, учиться равенству в споре. Мне думается, что парторганизация нашего театра должна серьезно обсудить свои неправильные действия и сделать серьезные выводы. И худ. совет, и партбюро последние полтора года, по существу, занимались только одним: отбрасыванием в сторону того, о чем в первую очередь они должны были бы радеть — репертуара, занятости актеров. Они забыли, что в театре всегда интересен только спектакль как искусство актера и режиссера, остальное вторично. А если на вторичное тратится вся энергия, значит, она тратится впустую.

Теперь я хочу сказать вот что. Ни один человек не может сказать, что на нем нет вины. Мы все виноваты в тех неудачах, которые время от времени постигают любой театр, и наш в том числе. Подчеркиваю — все без исключения. Это моя принципиальная точка зрения. Если вы выходите на сцену, пользуясь услугами гримеров, костюмеров, осветителей и раб. сцены, если вы произносите текст, исправно получаете зарплату, значит, вы причастны ко всему, что происходит. Никто не может сказать, что он чист, что он стоял в стороне. Более того, мне кажется, что сознание своей безупречности, непогрешимости рождает другое чувство — мщения, расплаты, желания расквитаться, судить других, а не себя. Демократию у нас стали понимать как право надавать пощечин всем, кто не нравится. Но обличение — дело ответственное и серьезное, правом судить нужно пользоваться осторожно, потому что разоблачение и разоблачительство, так же как сведение счетов,— это кампания, и противоречит такому прекрасному понятию, как «демократия»...

Наша литературная часть находится в эмбриональном состоянии и не справляется со своей основной задачей — искать, открывать авторов, находить интересные пьесы либо произведения, достойные быть поставленными на сцене нашего театра. Портфель театра пуст. За полтора года он пополнился, может, одной-двумя пьесами, да и то из них одна вовсе не пьеса, а роман «Дети Арбата». Произведение яркое, интересное, но пьесы нет, есть «рыба», по которой актеры будут этюдно находить действие спектакля. Я усматриваю это, как результат рьяной деятельности партбюро и худ. совета, направленной совсем в другое русло, далекое от репертуара театра.

Мы должны сделать из зла добро, потому что больше его не из чего сделать. Личные амби-ции должны уйти на задний план. Тот, кто хочет,— делает. Тот, кто не хочет,— ищет причины.

Мне бы хотелось поспорить еще о многом: о совести, о цене одного дня, о свободе и радости нашего труда, о принадлежности к homo sapiens. Где-то мы непременно должны совпасть, но для этого надо научиться слушать друг друга. Не надо перестройку заменять переменкой. И надо помнить, что есть еще суд времени. Нельзя считать последним шансом Симонова тот страшный год, в котором его били лежачего, и нельзя в искусстве действовать оглоблей.

Я против раскола — он никогда не был правильным и плодотворным. Я против снятия Симонова с худрука нашего театра. Еще не приготовлен достойный режиссер для столь мощного коллектива, как Театр Вахтангова. Оглянитесь кругом — сколько театров остались в результате распрей ли или нераспрей без худруков. Хорошо это? Нет. Также неправильно, как было у нас, когда в результате распри ушел Б. Е. Захава. Неправильно, потому что не были сыграны какие-то роли и не были поставлены, может быть, хорошие спектакли.

Мне хотелось бы закончить, вспомнив слова Роб. Стуруа, кот. я недавно где-то прочла: «Иногда мне кажется, что несостоявшиеся спектакли — это специально задуманная неудача, подсознательно направленная на самоуничижение, для того чтобы остановиться, одуматься, прекратить заниматься суетой».
Гневно, без всякого подлаживания под бюрократический стиль обращается Целиковская к своему новоявленному начальнику. Но пишет она не для позерства, не для того, чтобы показать, какая она храбрая и справедливая. Конец письма — это призыв к сотрудничеству, конкретные предложения выхода из тупиковой ситуации. Но, к сожалению, поезд кадровых перетрясок уже мчался на всех парах, и пронизанные болью за театр слова прославленной актрисы не были услышаны. И дело здесь не в М. А. Ульянове, а в том, что новый худсовет уже распределил роли в только что принятой к постановке пьесе Михаила Шатрова между своими членами, своими женами и друзьями. Кто же теперь откажется от лакомого кусочка, хоть и во имя искусства?..

Были ли серьезные последствия для самой Целиковской после столь ревностной защиты опального Е. Р. Симонова? Конечно, для нее это не прошло бесследно, хотя из театра не выгнали. Но и больших ролей не предлагали. Сама же Людмила Васильевна никогда не выставляла напоказ обид, нанесенных ей как в личной жизни, так и в театре. За год до смерти она давала интервью корреспонденту газеты «Совершенно секретно». Ее спросили, почему она разошлась с Юрием Любимовым. Другая вылила бы на бывшего мужа ушат грязи, но не Целиковская.

«— Все умирает, даже камни. И чувства умирают. Чтобы жить с гением, нужно быть душечкой. Я же — совсем наоборот, упрямая, со своими взглядами. Мы стали друг друга немножко раздражать. Наверное, нужно было все время Юрия Петровича хвалить, а я хвалить не умею. В моей семье вообще принято довольно скептическое отношение друг к другу. Например, когда дети смотрят мои фильмы, они всегда подшучивают: «Ну, мать, ты даешь! Опять «тю-тю-тю, сю-сю-сю!» Для нас подобные отношения вполне естественны. Но не для Любимова. Он однажды сказал: «Когда мы разойдемся, у тебя в доме будет праздник». Ну, в общем-то, так и получилось: праздник продолжается до сих пор. Тем не менее с Юрием Петровичем мы жили хорошо.

Я слышала, что для изгнания Евгения Рубеновича Симонова был составлен и тщательно организован целый заговор вместе с Ульяновым?..— спрашивает дальше корреспондент.

— Да, а я организовала других, тех, кто был против его ухода. И я, как тогда полагалось, ходила и в Совет министров, и в ЦК — но им было наплевать. Они не вмешались.

А сейчас Ульянов не сводит с вами счеты? Он, говорят, человек мстительный...

— Неправда, Ульянов очень хороший человек. Глубоко порядочный. Он джентльмен, поверьте мне. Уж что я тогда, заступаясь за Женю, говорила Ульянову в лицо в присутствии всяких членов ЦК: «Как же вы, Михаил Александрович, можете так себя вести! Два года назад говорили, что счастливы работать с Евгением Рубеновичем, а теперь валите на него черт знает что!» И Лановому: «А что вы, Василий Семенович, писали в прошлом году в своей книжке? Что вам выпало счастье работать вместе с Евгением Симоновым! Откуда же такое двуличие?»

Как вы думаете, откуда?

— Я не могу их упрекать. Может, ими двигала забота о судьбе театра... О его благе».

Ныне, когда вахтанговцы приходят на редкие вечера памяти Целиковской, в своих выступлениях со сцены они говорят о светлом, веселом, залитым маревом славы образе Людмилы Васильевны. Об оборотной стороне медали ее жизни никогда не заходит речь. Впрочем, и сама Целиковская не любила разговоров о превратностях своей судьбы. Она любила строчки Омара Хайяма:


Ты обойден наградой — позабудь.

Дни вереницей мчатся — позабудь.

Небрежен ветер — в вечной книге жизни

Мог и не той страницей шевельнуть.






Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет