Назаретян. Цивилизационные кризисы


Пятый вектор эволюции: гипотеза техно-гуманитарного баланса



жүктеу 4.66 Mb.
бет9/30
Дата21.04.2019
өлшемі4.66 Mb.
түріКнига
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   30

2.5. Пятый вектор эволюции: гипотеза техно-гуманитарного баланса


Первая функция, которую выполняла... мораль в истории человечества, состояла в том, чтобы восстановить утраченное равновесие между вооруженностью и врожденным запретом убийства.

К. Лоренц

История – это прогресс нравственных задач. Не свершений, нет, – но задач, которые ставит перед отдельным человеком коллективное могущество человечества, задач все более и более трудных, почти невыполнимых, но которые с грехом пополам все же выполняются (иначе все бы давно развалилось).

Г.С. Померанц

Знание есть добродетель.
Сократ

Работы выдающегося швейцарца Ж. Пиаже и его последователей показали, что имеется «связь между когнитивным и моральным “рядами” развития, причем ведущая роль в сопряженном движении принадлежит когнитивному “ряду”» [Воловикова М.И., Ребеко Т.А., 1990, с. 83]. Независимые кросс-культурные исследования также демонстрируют уменьшающуюся частоту силовых конфликтов по мере взросления детей как в современных, так и в первобытных обществах [Chick G., 1998], [Monroe R.L. et al., 2000].

Вывод о зависимости качества моральной регуляции от интеллекта не вызывал особых возражений до тех пор, пока дело касалось индивидуального роста. Но когда психолог Л. Колберг [Kohlberg L., 1981] попытался примерить концепцию морального развития к истории, даже убежденные сторонники социального эволюционизма стали упрекать автора в бездоказательности [Sanderson S., 1994].

Разбираясь в том, насколько возможны достоверные доказательства корреляции (или причинной зависимости) между развитием интеллекта и качеством человеческих отношений, самое время вернуться к расчетам и парадоксам, рассказом о которых начался вводный очерк этой книги. Напомню, в долгосрочной исторической тенденции, с ростом убойной мощи орудий и плотности проживания людей, процент жертв социального насилия от общей численности населения не только не возрастал, но и сокращался. В итоге, при современном оружии, высоком уровне концентрации и массе социальных противоречий, люди (в расчете на единицу популяции) убивают себе подобных реже, чем животные в естественных условиях.

Как отмечалось, указанные обстоятельства контрастируют с модным мифом о человеческой кровожадности и заставляют предположить наличие стабильно действующего, но исторически переменного фактора культуры, который компенсирует рост инструментальных возможностей. Что же это за фактор и как он действует? Почему люди, давно имея возможность перебить друг друга и разрушить среду своего обитания, до сих пор этого не сделали, и цивилизация на Земле, пройдя через множество критических фаз, все еще жива?

И еще один, более традиционный вопрос, которые часто задают себе философы [Danielson P., 1998]: отчего нормы морали и справедливости не были уничтожены естественным отбором?

Раскрою маленький секрет: логика нашего изложения в некотором отношении обратна той, по которой развивалось исследование. На самом деле расчеты жертв социального насилия проводятся для верификации следствий гипотезы, построенной на иных эмпирических основаниях.

Исходными, действительно, были вопросы о причинах наступающего кризиса и шансах на дальнейшее сохранение цивилизации. Но, исследуя прецеденты и механизмы обострения антропогенных кризисов в прошлом, я все более удивлялся тому, что общество на протяжении десятков тысяч (а если учесть предысторию, то сотен тысяч) лет демонстрирует столь высокую жизнеспособность, умудряясь противостоять как внешним (природным), так и внутренним колебаниям. Я убеждался, что факт продолжающегося существования цивилизации вовсе не так тривиален, как кажется в силу его очевидности, и не допускает тривиальных объяснений.

Наконец, обобщение многообразного материала культурной антропологии, истории и исторической психологии, так или иначе касающегося антропогенных кризисов и культурных революций, сложилось в цельную гипотезу. А именно, на всех стадиях социальной жизнедеятельности соблюдается закономерная зависимость между тремя переменными – технологическим потенциалом, качеством выработанных культурой средств регуляции поведения и устойчивостью социума. В самом общем виде зависимость, обозначенная как закон техно-гуманитарного баланса, формулируется следующим образом: чем выше мощь производственных и боевых технологий, тем более совершенные средства культурной регуляции необходимы для сохранения общества.

Дифференциация двух взаимодополнительных ипостасей культуры – материально-технологической и гуманитарно-регулятивной – восходит, по меньшей мере, к И. Канту [1980]. Различая культуру простых умений и культуру дисциплины, он отметил, что первая способна проложить дорогу злу, если вторая не составит ей надежного противовеса. Эти два параметра называют также инструментальной и гуманитарной культурой, говорят о технологическом и нравственном потенциалах общества, об информационно-энергетической асимметрии интеллекта и т.д. Нам здесь важно, не утопая в терминах, уяснить существо дела.

Обстоятельства жизни грациальных австралопитеков сложились так, что только развитие инструментального интеллекта давало им шанс на сохранение вида [История…, 1983]. Но, «когда изобретение искусственного оружия открыло новые возможности убийства, прежнее равновесие между сравнительно слабыми запретами агрессии и такими же слабыми возможностями убийства оказалось в корне нарушено» [Лоренц К., 1994, с.238].

Иначе говоря, этологический баланс, обеспечивающий относительную безопасность вида, остался в прошлом. Эффективность искусственных средств нападения быстро превзошла эффективность телесных средств защиты и инстинктивных механизмов торможения. Чрезвычайно развившийся интеллект, освобождаясь от природных ограничений, таил в себе новую опасность, но вместе с тем и резервы для совершенствования антиэнтропийных механизмов. Гоминидам удалось выжить, выработав искусственные (надынстинктивные) инструменты коллективной регуляции. Последствием первого в человеческой предыстории «экзистенциального кризиса» стало образование исходных форм протокультуры (см. разделы 2.6, 2.7).

Противоестественная легкость взаимных убийств образовала стержневую проблему человеческой истории и предыстории, которая (проблема) определяла формы социальной самоорганизации, духовной культуры и психологии на протяжении полутора миллионов лет. Существование гоминид (в т.ч. неоантропов), лишенное природных гарантий, в значительной мере обеспечивалось адекватностью культурных регуляторов технологическому потенциалу. Закон техно-гуманитарного баланса контролировал процессы исторического отбора, выбраковывая социальные организмы, не сумевшие своевременно адаптироваться к собственной силе. В разделе 2.6 будет показано, что он помогает причинно объяснить не только факты внезапного надлома и распада процветающих обществ, но и столь же загадочные подчас факты прорыва человечества в новые культурно-исторические эпохи.

Хотя закон сформулирован на основании разнородных эмпирических данных, он рассматривается пока как гипотетический. Верификация следствий гипотезы не ограничена сравнительным расчетом насильственных жертв. Еще одно следствие состоит в том, что плотность населения, которую способен выдержать данный социум, пропорциональна гуманитарной зрелости культуры и свидетельствует о количестве успешно преодоленных в прошлом антропогенных кризисов (см. далее).

Проверка, в общем, подтверждает и это предположение, однако в процессе работы было обнаружено неожиданное привходящее обстоятельство, которое относится к сфере не столько культуры, сколько популяционной генетики.

Выяснилось, что взрывообразное уплотнение населения после успешно преодоленных кризисов каждый раз обостряло естественный отбор. С концентрацией человеческой массы активизировались болезнетворные микроорганизмы и регулярно вспыхивали эпидемии, после которых вымирали индивиды и семьи, не обладавшие врожденным иммунитетом к определенным болезням. Таким образом, последовательно изменялся генофонд, который у граждан политически более сложных обществ отличается от генофонда их исторических предшественников и современников, живущих в примитивных обществах [Боринская С.А., 2004].

Сказанное имеет отношение к нашей теме постольку, поскольку ограничивает «чистоту эксперимента». Рост плотности населения и организационной сложности оказался связанным не только с совершенствованием механизмов сдерживания социальной агрессии – что следует из гипотезы техно-гуманитарного баланса, – но также с усиливающейся сопротивляемостью организма биологической агрессии. (По крайней мере, так происходило до ХХ века, на протяжении которого интенсивное и экстенсивное развитие антиинфекционных мер запустило обратный процесс: снижение естественной сопротивляемости человеческого организма от поколения к поколению).

Кроме того, разрабатывается аппарат, который, как мы ожидаем, позволит количественно оценивать устойчивость общества в зависимости от технологического потенциала и качества культурной регуляции.

Для построения исходных, сугубо ориентировочных формул мы различаем внутреннюю и внешнюю устойчивость. Первая (Internal Sustainability, Si) выражает способность социальной системы избегать эндогенных катастроф и исчисляется процентом их жертв от количества населения. Вторая (External Sustainability, Se) – способность противостоять колебаниям природной и геополитической среды.

Если качество регуляторных механизмов культуры обозначить символом R, а технологический потенциал символом T, то гипотезу техно-гуманитарного баланса можно представить простым отношением:



Si = f1 (R) / f2 (T) /I/

Само собой разумеется, что T > 0, поскольку при нулевой технологии мы имеем дело уже не с социумом, а со «стадом», где действуют иные – биологические и зоопсихологические законы. При низком уровне технологий предотвращение антропогенных кризисов обеспечивается примитивными средствами регуляции, что характерно для первобытных племен. Очень устойчивым, вплоть до застойности, может оказаться общество, у которого качество регуляторных механизмов значительно превосходит технологическую мощь. Хрестоматийный пример такого общества – конфуцианский Китай. Наконец, рост величины в знаменателе повышает вероятность антропогенных кризисов, если не компенсируется ростом показателя в числителе.

Уравнение /I/ представляет собой пока не более чем наглядную схему. Чтобы оно превратилось в математическую формулу, позволяющую количественно оценивать устойчивость и предсказывать вероятность антропогенных катастроф, необходимо раскрыть структуры каждого из компонентов, методики и единицы для измерения и сопоставления величин. Так, величина R складывается, по меньшей мере, из трех компонентов: организационной сложности (внутреннего разнообразия) общества, информационной сложности культуры и когнитивной сложности ее среднего носителя (см. раздел 2.4).[1]

Последняя из названных составляющих наиболее динамична, и, как будет показано в разделе 2.7, именно ситуативное снижение когнитивной сложности под влиянием эмоций способно служить решающим фактором кризисогенного поведения. Добавлю, что внешняя устойчивость, в отличие от внутренней, является положительной функцией технологического потенциала:



Se = g (T…) /II/

Таким образом, растущий технологический потенциал делает социальную систему менее зависимой от состояний и колебаний внешней среды, но вместе с тем более чувствительной к состояниям массового и индивидуального сознания.

Фактические иллюстрации (а по существу, эмпирические основания) гипотезы техно-гуманитарного баланса частично приведены в следующих двух разделах. По всей вероятности, содержание гипотезы будет уточняться в дальнейших исследованиях и дискуссиях. Но совокупность фактов, лежащих в ее основе и уже полученных в процессе верификации, дают возможность выделить пятый вектор эволюции – совершенствование культурно-психологических механизмов сдерживания агрессии. Без этого все прочие векторы не могли бы образоваться, и сохранение жизнеспособности человечества при возрастающих численности, концентрации и технологическом потенциале было бы немыслимо: люди вели бы себя, в общем, так же «биологически рационально», как ведут себя животные и растения, либо давно пали бы жертвой «рациональности» природы.

Из биологии известны сценарии событий, следующих за ростом численности организмов и превышением ими приемлемой нагрузки на среду. «Так, дрожжевой грибок в тесте после вспышки активности отравляет среду жизни собственными выделениями и в следующей фазе переходит в… анабиотическое состояние… В более трагическом варианте группа клеток, выскользнувшая из-под пресса иммунной системы организма, развивается в раковую опухоль, губит хозяина и погибает с ним сама. Наконец, если сообществу мышей представляется возможность размножаться в ограниченном пространстве садка, то вступают в силу механизмы самоотторжения, вследствие чего плодовитость их снижается и кривая численности стабилизируется на максимально допустимом уровне» [Арманд А.Д. и др., 1999, с.185].

«Благодаря саморегуляции в лесном сообществе снимается проблема перенаселения. Хотя возможность перенаселения экосистемы заложена в потенциале плодовитости организмов, которая у многих видов исчисляется огромными величинами. Еще Ч. Дарвин подсчитал, что от пары слонов через 750 лет может получиться 19 млн. особей. Однако такого не происходит благодаря наличию саморегуляции численности: как только скорость размножения особей того или иного вида переходит критический уровень, резко повышается их смертность» [Минин А.Л., Семенюк Н.В., 1991, с.18].

Нормальная психологическая реакция животной популяции на переполнение экологической ниши – ослабление популяциоцентрического, родительского инстинктов и инстинкта самосохранения, соответственно, усиление внутривидовой агрессии и автоагрессии. Возникает так называемый феномен леммингов: сухопутные животные массами гибнут, бросаясь в воду, морские (киты, дельфины) выбрасываются на берег. В сочетании с голодом, снижением плодовитости и активизацией естественных врагов – хищников, болезнетворных организмов – эти факторы быстро сокращают популяцию.

Устойчивость биоценоза обеспечивается кольцами отрицательной обратной связи, колебательными контурами, которые принципиально описываются простой математической моделью «волки – зайцы». С увеличением численности волков на территории сокращается количество зайцев, влекущее за собой вымирание волков, лишившихся кормовой базы (экологический кризис), что, в свою очередь, обусловливает рост заячьего, а затем и волчьего поголовья. Умножение таких колец увеличивает совокупную устойчивость экосистемы. Поэтому в редких случаях кризис может разрешиться своевременным появлением нового вида и дополнительного звена в трофической цепи (рост внутреннего разнообразия).

Например, растения, предоставленные сами себе, постепенно захватывают весь пригодный для жизнедеятельности ареал, и с исчерпнием ресурсов экстенсивного роста конкуренция за пространство, за доступ к источнику света и за минеральные вещества почвы достигает предельного ожесточения. Сдерживающим фактором может стать появление в среде травоядных организмов. Но последние, оказавшись в благоприятной среде и быстро размножаясь, наращивают нагрузку на растительный мир, что рано или поздно опять приведет к экологическому кризису и, возможно, к установлению нового контура обратной связи (больше травоядных – меньше растений – меньше травоядных – больше растений). Далее нагрузка травоядных на растительную среду может регулироваться активностью хищников, у тех появляются еще более сильные враги и т.д.

Это до крайности упрощенная схема, которая, однако, в принципе отражает логику «прогрессивного» преодоления кризисов в природе: наращивание этажей агрессии, при котором разрушительная активность одних видов регулируется разрушительной активностью по отношению к ним со стороны других видов. Таким образом устанавливалась и самовоспроизводилась «природы вековечная давильня» (Н.А. Заболоцкий).

Развивающаяся культура освободила гоминид от целого ряда биологических и психологических зависимостей и вывела из-под пресса «вековечной давильни». Казалось бы, далее события должны были развиваться по сценарию раковой опухоли: гибель биоценозов вместе с поселившимися в них неподконтрольными «клетками». Часто так и происходило. Но в целом общество продолжало существовать, все глубже вторгаясь в естественный ход событий и подчиняя своим интересам природные циклы. Культура в своей материально-технологической ипостаси обеспечивала растущее население энергетическими ресурсами (пища, тепло и т.д.) и вместе с тем ограничивала возможности природы противопоставить непокорному виду еще более эффективного агрессора. В своей гуманитарно-регулятивной ипостаси она поддерживала внутренний контроль и социально безопасные (в конечном счете – полезные) формы сублимации агрессивности, растущей вследствие уплотнения и обусловленных этим психических напряжений. Гипотеза техно-гуманитарного баланса призвана объяснить сложно опосредованный характер отношений между этими параметрами социокультурного бытия, к чему мы далее вернемся.

Рассматривая конкретный характер механизмов ограничения и сублимации агрессии, важно избегать чрезмерных упрощений, которые имеют место при обсуждении этой проблемы. Соблазнительно, например, свести дело к развитию морали, а мораль трактовать в логике социологического утилитаризма («наибольшее счастье для наибольшего числа людей», по И. Бентаму). Такой подход подвергался справедливой критике [Сорокин П.А., 1992], которая служила поводом для развенчания эволюционной концепции вообще. В одной из дискуссий указывалось [Коротаев А.В., 1999] и на неосторожное высказывание автора этих строк, пытавшегося объяснить накопленные факты исторически возраставшей способностью к взаимопониманию и компромиссам.

Это требует очень серьезных уточнений в свете, по меньшей мере, одного масштабного обстоятельства «ближневосточно-европейской» истории: с победой мировых религий «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов И.М., 1994, с. 70]. Фанатизм и неограниченная жестокость к иноверцам в раннем Средневековье отражает регресс нравственных ценностей в учениях Христа и Магомета по сравнению с великими моралистами Ближнего Востока, Греции, Индии и Китая в апогее Осевого времени. Разрушение храмов («языческих капищ»), избиение камнями статуй, нападения агрессивной толпы на философов – все это не случайно приняло массовый характер в раннехристианскую эпоху [Гаев Г.И., 1986]. Греки называли христиан словом «атеой» (безбожник) не только потому, что те игнорировали Пантеон, но и потому, что происходила реанимация первобытных схем мышления и поведения. «Военный фанатизм христианских и исламских завоеваний, вероятно, не имел прецедентов со времени образования вождеств и особенно государств» [Diamond J., 1999, p. 282]. Соответственно, и обеспеченное новыми религиями феодальное общество «характеризовалось кардинальным отступлением почти от всех элементов развитого римского общества к более архаичным формам» [Парсонс Т., 1997, с.55].

Но, признавая снижение уровня нравственного сознания в христианском и исламском вероучениях, я всегда отмечал [Назаретян А.П., 1994, 1996] и повторю здесь существенный момент. Переход от рациональных к сугубо эмоциональным аргументам, апелляция к примитивным чувствам страха и ожидания награды лишили идею морали исключительной элитарности, сделав ее доступной, хотя и в ущербном виде, массам рабов и варваров, выступивших на историческую сцену, но неспособных представить себе мир без конкретного Хозяина или Отца. Таким образом, спад первой волны Осевого времени способствовал растеканию ее вширь – распространению профанированных достижений гуманитарной мысли и расширению масштаба социальной идентификации: племенное размежевание уступало место Христову «мечу», разделившему людей по конфессиональному признаку. Но гребни волны остались на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений, которые, через серию малых и больших «ренессансов», вновь восходили к критическому сознанию.

Судя по всему, в ретроспективе человеческих отношений действительно прослеживается возрастающая способность к компромиссам, но, из-за необходимости многочисленных оговорок по этому поводу, целесообразно включить ее в общий контекст.

В действительности, конечно, совершенствование регуляторных механизмов связано и с развитием морального и правового сознания, и со способностью усложняющейся социальной структуры разнообразить каналы «сублимации» агрессии, и с совершенствованием форм внешнего, в том числе полицейского и прочего силового контроля (на чем настаивал А.В. Коротаев [1999]). Но несомненно и то, что государство и его силовые органы всегда действуют в определенном пространстве ценностей, которые и составляют стержень эволюции регуляторных систем (см. [Алаев Л.Б., 1999-б]).

Обсуждая правомерность распространения обнаруженных психологами онтогенетических зависимостей на область социальной истории, мы неизбежно обращаемся к классической философской проблеме «разум – мораль». Сократ, один из первых ее исследователей, поставил знак тождества между знанием и добродетелью. Мудрец, а точнее, любитель мудрости, «философ» (ибо истинная мудрость есть достояние небес и смертным недоступна), способный предвосхищать отдаленные последствия, воздерживается от дурных поступков, которые, давая сиюминутную выгоду, в перспективе обернутся бóльшим злом.

Философу не нужно каждый раз об этом задумываться и просчитывать все возможные события. Не нужны ему и плебейские сказки о божествах, произвольно вмешивающихся в ход событий, наказывающих и награждающих. Опыт приобщения к божественной мудрости представлен в сознании своеобразным агентом – демоном («даймоном»), который в зародыше отбраковывает дурные замыслы как заведомо вредоносные, хотя на первый взгляд (глупцу) они кажутся выгодными. Поэтому философ, заранее зная, «чего не делать», оставляет в пространстве выбора только деяния благие, т. е., в конечном счете, полезные.[2]

Как всякий первооткрыватель, Сократ несколько утрировал обнаруженную зависимость, чем облегчил критику в свой адрес со стороны современников, ближайших и отдаленных потомков. Сегодня психолог мог бы сказать, что великий грек переоценил степень рациональности человеческого выбора, а методолог – что он принял вероятностную (статистическую) закономерность за безусловную (динамическую). Тем не менее, существенная связь между навыком рационального мышления и качеством нравственного самоконтроля была уловлена гениально.

Мы отмечали, что когнитивная сложность повышает устойчивость психики к внешним стимулам и эмоциональным импульсам и уровень волевого контроля над спонтанными побуждениями. Люди с такими психологическими качествами делают более устойчивой социальную систему. Включить когнитивную сложность в структуру числителя формулы /I/ позволяет также то, что способность комплексно и в большем временнóм интервале соотносить причины со следствиями, соответственно, действия с результатами, в конечном счете, сказывается на содержании целеориентаций и на качестве культурных ценностей. Поэтому пятый вектор исторического развития (назовем его ценностным) теснейшим образом сопряжен и с четвертым (интеллектуальным), и с тремя предыдущими: совершенствование механизмов сдерживания агрессии – абсолютно необходимое условие для усложнения организации, последовательного роста технологической мощи, численности и плотности населения.

Раскрывая опосредованную связь между когнитивной сложностью и способностью к ненасильственному поведению, психолог, разумеется, не видит перед собой субъекта, пребывающего в вечном состоянии рефлексии (хотя и такой феномен абулии, т.е. клинического безволия, описан в специальной литературе). Влияние интериоризованного опыта на человеческую деятельность объясняется механизмами послепроизвольного (постпроизвольного; послеволевого) поведения [Божович Л.И., 1981], [Назаретян А.П., 1986-а].

До сих пор это понятие использовалось только при анализе индивидуального развития, и суть его состоит в следующем. Те поведенческие выборы, которые в детстве проходили стадию мотивационного конфликта и волевого усилия и стабильно поощрялись извне, превращаются в устойчивые программы мышления и практической деятельности. Со временем культурно одобряемое поведение «приобретает видимость непроизвольного, даже импульсивного» [Божович Л.И., 1981, с. 27] и субъективно не переживается как конфликт между (грубо говоря) биологическими и социальными потребностями.

Советские психологи отслеживали этот процесс при воспитании «коллективизма» у школьников: если в младшем возрасте действие в ущерб эгоистическому интересу проходило стадию колебаний и требовало волевого усилия, то в подростковом возрасте у тех же детей «коллективистический мотив проявлялся даже в полностью непроизвольном поведении» [Власова Н.Н., 1974, с. 174]. Обыденное поведение социализованного человека является по преимуществу послепроизвольным, принимая иной характер в ситуациях, переживаемых как проблемные.

Легко заметить, что это, по сути дела, перевод философских умозрений Сократа на язык конкретной науки. Содержательно богатые смысловые конструкты, сохраняющие в снятом виде «знание» о возможных последствиях, сразу выбраковывают из паллиативного поля множество сиюминутно выгодных решений. Здесь по-прежнему уместна осторожная аналогия с опытным шахматистом, которому нет нужды перебирать все мыслимые варианты. Его интуиция («дочь информации»), опирающаяся также и на развитое эстетическое чувство, сохраняет в сфере внимания ограниченный набор перспективных ходов и продолжений. Оригинальные творческие решения строятся, как и в других случаях, на «выходе в метасистему» (см. раздел 3.2), но это уже метасистема по отношению к содержательно более богатой умственной модели.

Основной тезис этого и предыдущего разделов состоит в том, что сказанное об индивидуальном развитии с необходимыми уточнениями применимо к развитию историческому. Социальная память, усваиваемая растущей личностью через приобщение к культурным кодам, в снятом виде содержит опыт антропогенных катастроф и закрепляет исторически выработанный комплекс мыслительных и поведенческих программ.

Значит, по мере исторического развития люди все более ориентировались на нормы альтруизма? Вопрос наивный на фоне расхожих рассуждений о потере человека в джунглях городской культуры. Тем не менее, к нему регулярно возвращаются философы, психологи, экономисты и специалисты по теории систем [Heylighen F., Campbell D.T., 1995].

Наши собственные этнографические наблюдения и исторические сопоставления позволяют выделить, по меньшей мере, три параметра, из которых складывается альтруистическая ориентация: интенсивность, объем и стабильность.

Вероятно, интенсивность альтруистической установки в долгосрочной ретроспективе снижается. Еще Юлий Цезарь заметил, что дикари в массе своей храбрее цивилизованных легионеров, поскольку не так ценят индивидуальную жизнь и легче жертвуют ею ради коллектива; носители традиционной культуры охотнее жертвуют личными интересами, дабы угодить сородичу или тому, кто квалифицируется как «свой», проявляя более выраженную агрессивность ко всему «чужому».

Вместе с тем исторически увеличиваются объем альтруистической идентификации – величина и разнородность группы, к представителям которой личность способна проявлять сочувствие, – а также стабильность – показатель гарантированной готовности воздержаться от сиюминутных желаний в интересах общества.

В заключение раздела замечу, что совершенствование механизмов социальной регуляции, выстраивающееся в единый вектор на больших временных дистанциях, при ближайшем рассмотрении представляет собой линию, изломанную в еще большей степени, чем остальные векторы. Изломы во многом связаны с периодическими разбалансировками инструментального и гуманитарного интеллекта, которые, в соответствии с формулой /I/, обусловливают критическую потерю социальной устойчивости.

Анализ таких ситуаций и их последствий (см. раздел 2.6) убеждает: вопреки сетованиям философов и моралистов, человечество училось на опыте истории. У нас еще будет возможность убедиться, что решающие послекризисные изменения в общественном сознании становились по большому счету необратимыми и поразительно похожие «ошибки» совершались уже на новом уровне.

Предваряя следующий раздел и продолжая «педагогическую» аллегорию, добавлю к ней еще один штрих. История – жестокая учительница, обладающая, к тому же, своеобразным вкусом. Она не выносит двоечников, безжалостно выставляя их за дверь, но не жалует и отличников. Последних она отсаживает на задние парты: общества, у которых «мудрость» превышает «силу», впадают в длительную спячку (кто-то заметил, что «счастливые народы не имеют истории»), и выводят их из нее, часто весьма бесцеремонно, ближние или дальние, драматически бодрствующие и потому развивавшиеся соседи. Именно непутевые, но худо-бедно успевающие троечники и служат основным материалом для воспитательной работы Истории…



[1] Предлагается выделить и еще ряд компонентов [Акопян А.С., 2001].

[2] Одновременно с Сократом на противоположном краю цивилизационной ойкумены ту же проблему осмысливал Конфуций. Его концепция не столь бескомпромиссно рационалистична, но, в общем, созвучна сократовской. Место греческого даймона в ней занимает чувство жень – гуманности, человеколюбия, совести, – которое присуще благородному мужу, но не простолюдину, и выражается максимой: «Чего не хочешь себе, того не делай другим». Оба учения элитарны и антимифологичны, так как апеллируют к высокоразвитому сознанию и не связывают преимущество благих поступков с потусторонними санкциями. Этим они решительно отличаются как от предшествующих, так и от позднейших религиозно-мифологических аргументов с их лукавым прагматизмом кары и воздаяния.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   30


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет