Вячеслав Широнин когнитивная среда и институциональное развитие


Судьба знаковых систем в России



жүктеу 3.74 Mb.
бет37/40
Дата02.04.2019
өлшемі3.74 Mb.
1   ...   32   33   34   35   36   37   38   39   40

Судьба знаковых систем в России




Еще раз о формах и парадигмах: «русский - единственный общеевропеец»


Квинтэссенция нашего образа жизни – это рассказ Лескова о Левше:
Англичане подарили Царю механическую блоху. Царю становится обидно, что английский мастера могут в чем-то превзойти его собственных, русских. «У нас в Туле есть мастера и не хуже!» - говорит Царю атаман Платов. Тульские мастера во главе с Левшой садятся за работу, и вот блоха усовершенствована. Правда, невооруженным глазом это не заметно, зато заметно, что она перестала прыгать. Атаман Платов таскает Левшу за волосы, но тот говорит – взгляните в микроскоп. Оказывается, к ногам блохи прибиты подковы, а на гвоздиках даже выгравирована надпись. И сделано это безо всякого микроскопа.
Царь радуется и посылает Левшу в Англию. По дороге тот спивается, простужается и умирает в одиночестве – к этому времени о нем в России никто уже не помнит. Не обращают внимание и на то, что перед смертью он пытается передать Царю важный военный совет. В результате во время Крымской войны русские ружья стреляют хуже английских.
Каждое слово этого гениального сюжета наполнено смыслом. И для Царя, и для Левши мотив поступков лежит в сфере простых человеческих отношений: а можем ли мы им утереть нос (в данном случае англичанам)? Для атамана Платова важнее еще и другое – выслужиться перед Царем. Интересно также, каким образом «нос утирается». Это делается не посредством изобретения новой игрушки – или вообще другого нового изделия, новой технологии, в конце концов – новой организации. Все сюжетные «колесики» крутятся в рамках заданной англичанами парадигмы. Личный подвиг совершается в тех обстоятельствах, которые «сложились».

Говоря об этой скованности заданной формой, можно приводить множество доказательств. Я использую здесь длинную цитату из Г.С.Померанца141, который, в свою очередь, цитирует Достоевского и Синявского:


Россия – страна, развивавшаяся на перекрестке субглобальных цивилизаций и испытавшая глубокое влияние, по крайней мере, трех, а отчасти даже четырех. Одно влияние ломало другое, но не могло его совсем сломить, и возник своего рода слоеный пирог из разных сортов теста. Что это дало психологии русского человека? Что это дало историкам? Я приведу три отрывка из сочинений писателей, обладавших исторической интуицией. Первые два отрывка из «Игрока» и «Подростка» Достоевского, а третий – цитата из размышлений Синявского в лагере, взятая из его «Голоса из хора».
Вот отрывок из «Игрока». «Я, пожалуй, достойный человек, - говорит Алексей Иванович, - а поставить себя с достоинством не умею. Вы понимаете, что так может быть? Да все русские таковы, и знаете почему: потому что русские слишком богато и многосторонне одарены, чтоб скоро приискать себе приличную форму. Тут дело в форме. Большею частью мы, русские, так богато одарены, что для приличной формы нам нужна гениальность. Ну, а гениальности-то всего чаще и не бывает, потому что она и вообще редко бывает. Это только у французов и, пожалуй, у некоторых других европейцев так хорошо определилась форма, что можно глядеть с чрезвычайным достоинством и быть самым недостойным человеком. Оттого так много форма у них и значит»…
Слово “форма” повторяется в нескольких строчках шесть (!) раз. Одна из причин несобранности русского ума – сплетение нескольких культур, участвовавших в формировании России. Это противоречивое богатство трудно уложить в прочно сбитую форму. В Европе или в офранцуженном высшем свете герой Достоевского чувствует себя не таким, как надо, не только как разночинец, но как человеческий тип, слишком много впустивший, слишком открытый другому. Граф Толстой тоже чувствовал себя comme il ne faut pas, я это уловил еще студентом, потому что сам был близок к переживанию этого comme il ne faut pas, т.е. не такой, как надо, в советском обществе.
… И Версилов, попав в Европу, чувствует себя единственным общеевропейцем, подлинным европейцем, превосходящим французов, немцев и других носителей частностей Европы, осколков Европы, которую он воспринимает как своего рода единую духовную империю.
Я сейчас процитирую обрывки, разбросанные по трем страницам. «У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире. Нас может быть всего тысяча человек, может, более, может, менее, но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Один лишь русский даже в наше время, т.е. гораздо раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил способность становиться русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от всех. И у нас на этот счет как нигде. Я во Франции – француз, с немцем – немец». Об этой одинокой русскости Достоевский писал и от собственного лица в своем дневнике, говоря о всемирной отзывчивости. Но он думал не о Китае, не об Индии, не об исламе, он думал о Европе. Всемирный Достоевский – это всеевропеец. Действительно, творчество Достоевского нельзя себе представить без огромной вчитанности в европейскую культуру.
Синявский подхватывает и сплетает оба мотива, чувство неловкости человека, перегруженного информацией, принятой в душу, и чувство гения, взлетающего над ограниченностью штатного европейца: француза, немца, англичанина. Русскую широту Синявский выводит из Святого Духа, который веет, где хочет, но особенно свободно в России именно потому, что она так и не сложилась в устойчивую замкнутую форму, потому что в ней много метафизических щелей. Картины, которые он рисует, выводят нас из области индивидуальной психологии и дают целостный образ народа, создают нечто вроде идеального типа русской истории, как сказал бы Макс Вебер. Макс Вебер создавал идеальные типы, такие картины цивилизации: идеальный тип Индии, идеальный тип Японии и т.д.
Так вот Синявский набросал такой идеальный тип России. В нескольких строках. «Религия Святого Духа как-то отвечает нашим национальным физиономическим чертам — природной бесформенности (которую со стороны ошибочно принимают за дикость или за молодость нации), текучести, аморфности, готовности войти в любую форму... нашим порокам или талантам мыслить и жить артистически при неумении налаживать повседневную жизнь как что-то вполне серьезное... В этом смысле Россия — самая благоприятная почва для опыта и фантазий художника, хотя его жизненная судьба бывает подчас ужасна». Это, кстати, из письма, написанного из Мордовских лагерей. «От духа — мы чутки ко всяким идейным веяниям, настолько, что в какой-то момент теряем язык и лицо и становимся немцами, французами, евреями и, опомнившись, из духовного плена бросаемся в противоположную крайность, закостеневаем в подозрительности и низколобой вражде ко всему иноземному... Слово – не воробей, вылетит – не поймаешь. Слово для нас настолько весомо, что заключает материальную силу, требуя охрану, цензуру. Мы — консерваторы, оттого что мы — нигилисты, и одно оборачивается другим и замещает другое в истории. Но все это оттого, что Дух веет, где хощет, и, чтобы нас не сдуло, мы, едва отлетит он, застываем коростой обряда, льдом формализма, буквой указа, стандарта. Мы держимся за форму, потому что нам не хватает формы, пожалуй, это единственное, чего нам не хватает». Таким образом, в конце Синявский смыкается с Достоевским, который акцентирует неумение самостоятельно создавать формы.
Эта характеристика может быть обоснована без упоминания всуе имени Царя небесного, утешителя, духа истины. Восточно-славянские племена обладали повышенной гибкостью и восприимчивостью. Благодаря этому они освоили территорию от Белого до Черного моря, тогда как финны жили в лесах, а скифы в степях. Но подобное достоинство можно признать и у племен банту. Подгоняемые высыханием Сахары, они прошли сквозь влажные леса до степей Южной Африки. Великую культуру банту при этом не создали. Не создали бы древляне и вятичи, если бы к славянскому дичку не были привиты чужие ветви. Византийская ветвь дала Андрея Рублева. Западная ветвь дала Достоевского и Толстого. Форма романа, которую они развили и использовали для полемики с Западом, сложилась под пером Сервантеса и укоренилась во Франции, в Англии прежде, чем попала в Россию. Так же, как образ Троицы, усовершенствованный Рублевым, имел долгую историю до возникновения России.
Это свойство - неспособность создавать форму и способность ее творчески использовать – можно считать фактом. Скорее всего, приведенное историческое обоснование этого факта справедливо. Однако остается вопрос об обосновании системном. Почему, в силу каких структурных факторов это свойство сохраняется? Возможно, наш когнитивный подход будет здесь полезен.

Мне кажется, здесь действуют два обстоятельства. О первом мы уже говорили, хотя и несколько вскользь: человек русской – пожалуй, даже вообще человек православной культуры не хочет играть роль орудия. Второе обстоятельство состоит в следующем: для того, чтобы создавать новые формы, человек должен «переформатировать» реальность (что бы ни означало это слово). По сути дела, новая форма – это новый взгляд на мир, и как следствие – новые отношения в социуме. Однако в нашем общественном порядке человек вступает в отношения с реальностью не непосредственно, а через систему социальных связей, как член некоторого сообщества. Поэтому создать новую «форму» он может не иначе, как внедряя ее в сознание своего коллектива – а это очень сложно.




Полет мысли


Как уже говорилось, принципиально новые парадигмы в России создаются редко. Но развивать и обогащать доставшиеся нам заимствованные формы мы умеем, причем иногда масштаб этого обогащения просто колоссальный. Да, конечно, Менделеев не придумал науку химию, а Толстой и Достоевский – жанр романа. Тем не менее, их достижения в своем роде первостепенны. Симон Кордонский как-то сказал, что Россия – родина обобщающих теоретических систем и концепций. Кроме Менделеева здесь можно вспомнить, скажем, Вернадского или русских лингвистов. Почему и как это происходит?

Дело, мне кажется, в том, что мышление российского интеллигента может быть гораздо свободнее, чем у западного специалиста. Он не связан системой разделения интеллектуального труда и социальными отношениями в профессиональном сообществе. Он не обязан пользоваться понятийным аппаратом, разработанным его коллегами, и может «изобретать велосипед». У него гораздо меньше условий для занятий куновской нормальной наукой, но тем больше причин создавать «большие» мировоззренческие системы.

Виталий Найшуль со слов своего отца, создателя советских баллистических ракет, рассказывает следующую историю. Я не знаю, насколько она исторична в деталях, и приведу ее как притчу:
В конце войны наша армия захватила немецкие ракеты V-2. Советским инженерам было приказано разобрать ракету на части и сделать совершенно точно такую же. Не разрешалось менять ни одного параметра, запретили даже дюймовую резьбу заменить на метрическую. Копию сделали, и производство ракет с дальностью полета в несколько десятков километров было освоено. Но дальше конструкторам стало скучно, и они придумали новую ракету. Без какого бы то ни было промежуточного экспериментирования они сделали межконтинентальную ракету, способную облетать вокруг Земли, с помощью которой стали запускать спутники.
Как идеи переносятся в практику? По сравнению с либеральной, в нашей системе идеи гораздо меньше технологизируются, они не разбиваются на цепочку переходов от чистой теории к прикладной и дальше к практике. Специализация и разделение интеллектуального труда происходит менее глубоко. Специалист вынужден и склонен мыслить концептуально, он осваивает свой предмет целиком и способен подходить к конкретным задачам творчески. Он может быть в курсе нескольких различных теоретических систем, прочел соответствующие монографии и статьи, и способен предложить нестандартное решение. Это сильная сторона дела; если же специалист неквалифицированный или недобросовестный, гарантии качества его работы нет.


Интеллигенция


Институт интеллигенции так или иначе постоянно присутствует и играет важную роль в нашем общественном порядке. Я думаю, что об интеллигенции имеет смысл говорить как раз в тех терминах, которые разрабатываются в этой книге. А именно, интеллигенция – это слой людей, поведение которых определяется некоторой знаковой системой, и которые не включены в «реальные» сетевые взаимодействия (особенно властные). Как правило, эти знаковые системы – заимствованные, «вычитанные из книг». Отсюда общеизвестная интеллигентская «утопичность» и «непрактичность».

Интеллигент, по нашему определению, - это человек идеи. Вот что говорил об этом Б.М.Энгельгардт (в пересказе М.М.Бахтина) 142:


Такой человек вступает в особые отношения к идее: он беззащитен перед ее властью, ибо не укоренен в бытии и лишен культурной традиции. Он становится «человеком идеи», одержимым от идеи. Идея же становится в нем идеей-силой, всевластно определяющей и уродующей его сознание и его жизнь.
Поступив на службу или занявшись бизнесом, человек интеллигентом быть перестает. Поэтому разрыв и напряжение между интеллигенцией и властью, интеллигенцией и народом существует всегда. Тем более, что свои представления интеллигенция черпает – в меру своего понимания – из зарубежных источников.

В свою очередь, реакция власти – да и народа – на действия интеллигенции тоже неадекватна и часто бессмысленно жесткая. Что порождает бескомпромиссность со стороны интеллигенции. И так далее вдоль порочного круга. Пожалуй, это взаимное непонимание и неприятие тоже можно считать российской институциональной константой.






Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   32   33   34   35   36   37   38   39   40


©kzref.org 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет